в выбоины от мин — это помогло мне сохранить равновесие, не скатиться к воде, которая, как живая, шевелилась рядом.
Воду вспенил новый взрыв мины… Пошел! Пошел! Я вскочил на мостик и стал шестом, словно веслом, буравить воду, отгребаться от берега изо всех сил. Глаза мои ослепли. Сердца не было слышно. Одно желание жило во мне: удержаться, не упасть, не спрыгнуть в эту неверную, в эту спасительную бездну.
А мостик усилиями множества людей, которых я не знал и которые меня не знали, сильно подавался вперед, рассекая поплавками воду, неостановимо приближая ко мне противоположный берег.
…Жгучая ледяная вода накрыла меня с головой. В водовороте закружились оба берега канала, небо, вершины сосен, желтеющий кустарник… Я сразу же вынырнул, отплевываясь, отфыркиваясь, недоуменно оглянулся. Обдирая в кровь ладони, цепляясь за бетонные швы, я выбрался на берег и, напрягая остатки сил, теряя самообладание, стал тянуть за веревочную петлю штурмовой мостик — все выше к стальной, заржавевшей скобе, которую успел заметить. Но мостик был неподвижен, и я повалился пластом, уронив голову на мокрые доски.
Неправдоподобная тишина оглушала меня. Но еще неправдоподобнее был писк синицы, который явственно различался в прибрежных кустах. Безразличие и отчаяние охватили меня…
Да, теперь я был готов ко всему, даже к тому, что самодовольный егерь, щуря белесые ресницы, свесится с бруствера окопа и всадит в упор автоматную очередь в раскинувшееся на мостках беспомощное тело. Спиной, плечами, затылком я ждал эту струю свинца…
Не знаю, не помню, сколько длилось мучительное ожидание, но синица звонко потренькивала в кустах, и тишина не прерывалась ни выстрелом, ни взрывом. Поспешный топот сапог наконец-то настиг меня.
— Младший лейтенант? Младший лейтенант? — Жабчиков тянул меня за ремень. — Вы не убиты, а, младший лейтенант?
Я подобрал ноги и, опираясь на кисти рук, встал на колени.
— Приказано вертаться! Вертаться приказано! — захлебываясь от восторга, непонятного мне, крикнул Жабников и зачастил по настилу обратно. Словно пружина подбросила меня. Запузырилась на брезентовых сапогах вода, намокшая телогрейка стесняла движения, но я делал огромные прыжки по настилу: Лавола была совсем рядом.
Цепь штурмового мостика, провисая над приплеском, плавно подымалась по гранитному откосу. С ходу я влетел в пулеметное гнездо, резко присел, задохнулся от бега. Чья-то рука накинула на спину теплую еще шинель.
— А что, младший, холодна вода в канале?.. — глаза Седунова сияли радостью встречи. Присев на корточки передо мной, он все чему-то посмеивался, все подмаргивал мне, все похлопывал прутиком по голенищу.
— Вставай-вставай… Нечего шею-то гнуть! — сказал он, подымаясь и поправляя кобуру пистолета на длинных ремнях.
— Что случилось? — выдохнул я наконец.
— Что случилось? — с видимым удовольствием переспросил он. — Что случилось?.. — Капитан выждал, обвел глазами бруствер, гранитный откос, сосны, выступавшие из кустарника на том, на противоположном берегу… — А то случилось — пардону сосед запросил!.. — Он явно обрадовался своей находке: — Ах ты, мать честная, — пардону запросил, воевать отказался!.. — И расхохотался, обнажив крепкие зубы.
…Мы высунулись из окопа по пояс: туман рассеялся, но дымка смягчала лесные дали — они были голубоваты, и от них веяло таким покоем, что оба мы замерли, пораженные этой далью. Под тяжестью наших тел на дно посыпались мелкие камешки — их падение в долгой тишине было кощунственно громким: оно отрезвило нас, заставило спрыгнуть обратно в укрытие. Седунов вновь стал комбатом, я — младшим офицером, приданным ему для переправы. Спокойно, гораздо спокойнее, чем прежде, он разъяснил мне, что ситуация в общем-то неясная: то ли заключено перемирие, то ли еще черт-те что случилось в верхах… Но только в восемь ноль-ноль (опять мои ходики ушли вперед) был получен приказ немедленно прекратить огонь. И — быть в полной боевой готовности, чтобы по первому знаку снова начать штурм канала.
— Кстати, ты закрепил штурмовой мостик? — привычным командирским тоном спросил Седунов. — Нет?.. — И недовольно протянул: — Разз-зява…
Потупившись, я передал ему шинель с вшитыми капитанскими погонами и пошел по ходам сообщений искать своего связного.
Над брустверами окопов приподымались и исчезали каски пехотинцев. Вразброс по острову чернели просмоленные лодки, замаскированные сосняком. Казалось, секунда, другая — взлетят вверх сигнальные ракеты, солдаты подымут на плечи штурмовой мостик, густо облепят лодки, волоком двинут их к каналу, чтобы, спустив на воду, стреляя на ходу, отчаянно выгребая веслами и досками, ринуться вперед. И все во имя одной цели — вцепиться в противоположный берег, окопаться там хотя бы у кромки воды… А затем бросок за броском вон до того камня, до той воронки, до того замшелого пня; ползком, бегом, скорым шагом все глубже и глубже вклиниваться в молчаливый, враждебный лес.
По одному, по два, ротой, батальоном, дивизией, армией — вал за валом, нарастая, перепрыгивая через завалы и трупы, через ручьи и стволы деревьев, идти, выходить, прорываться на линию железной дороги, которая рассекала леса до самой иностранной столицы.
Среди многих чувств, желаний, стремлений было одно, едва ли не самое затаенное, выношенное в сердцах, — пора кончать, пора кончать эту музыку, называемую войной. А раз так — рывком вперед. Вперед, если даже глаза ослепит вспышка автомата, вперед — в смертной ненависти, в немоте последнего крика на шаг, на ступню вперед — и падай, раскинув руки, скорчившись на бегу, как будто зажав в животе горсть свинца, брызнувшего из засады.
Далеко в сторону, ударившись о камень, отлетит твоя каска, голова зароется в мягкий мох, и земля в последний раз обдаст тебя родным до стона запахом лесной прели.
Но безмолвен канал. Безмолвна мыза Лавола. Остров безмолвен и тих. Только из окопов и ходов сообщений начинают гуще виться махорочные дымки, — это сквозь трещины земной коры пробивается огонь раскаленной лавы. И тогда показалось, что вся каменистая, поросшая лесами, первозданно сумрачная земля — это дно черного кратера, растрескавшегося окопами и рвами, готового ежеминутно вспучиться, захлестнуть горизонт, который уступами уходил к серому небу.
Но безмолвен канал и безлико небо. Затишье перед боем начинает перерастать во что-то небывалое, непривычное, новое, во что-то такое, что и словом обозначить боязно, как будто на слово наложен запрет и стоит произнести его, как земля взбухнет буграми, взлетит с треском, выбросит в поднебесье разваливающиеся на лету лесные бугры и опадет вниз кровавой пеной. Но безмолвна земля и безмолвно сентябрьское небо. И солнце, неяркое осеннее солнце, прогревало эту безмолвную твердь, это белесое небо, оно одно поило воздух светоносным успокоительным теплом.
…Из подвала Лаволы санитары выносили носилки с ранеными. Они обогнули теплицу и пошли, не сгибаясь, в полный рост, минуя сеть траншей и ходов сообщений, растягиваясь по тропинке, сбегавшей к берегу и заросшей за лето зеленой травой.
У берега санитаров поджидали понтонеры. Они бережно приняли носилки на руки, уставили их рядами на железные понтоны и стали на виду у всех переплывать залив. Спокойствие переправы, скорбной и прекрасной в своей скорби, в непоказном благородстве, больше всего, пожалуй, убеждало нас, что в мире что-то переменилось, что наступило иное, новое исчисление времени.
Между островом и нашим берегом все чаще сновали лодки. За прибрежным кустарником отчетливее гудели моторы автомашин. Солдаты, уже не скрываясь, ходили вдоль окопов, окликали земляков, садились на бруствер, курили, щурились на слабом солнцегреве, положив автоматы на колени.
И чудо: из высоченной трубы мызы потянулся дымок. Витой струйкой он восходил прямо к небесам и был таким мирным, уютным, что весь пейзаж сразу переменился — рваные дыры провалившейся крыши не зияли с прежней откровенностью, извивы траншей припрятались в пожелтевшей траве.
Возле теплицы догадливые армейцы копали мелкую розоватую картошку, мыли ее в котелках и сразу