обремененным заботой, измученным неотступной тревогой, тьма, застилавшая глаза, никогда не казалась непроницаемо-темной.
Проснувшись поутру, я испытывал не то чтобы целительное умиротворение, пережитое вчера, но пребывал в некоем трезвом и умудренном опытом прожитой жизни состоянии, которое подсказывало мне, что все будет хорошо. Так оно и оказалось на самом деле.
Внизу, в полуподвальном зале, где теперь было опрятно, пустынно, тихо, мне предстоял завтрак вместе с пани Женей, как по-русски она называла себя. И хотя в ее облике, в ее кукольном личике, в мелкой седой завивке было что-то от пожилой француженки, мне нравилось ее называть именно так: «пани Женя».
И снова — до прихода машины из города — я совершал одинокую прогулку по аллеям, где стволы старинных вязов были покрыты зеленой тиной, а ветви образовывали сплошной покров над головой. Как и прежде, я отвлеченно размышлял о стилевых особенностях дворэковой архитектуры, которая безусловно восходит к народным гуральским постройкам в Закопане, и, задумавшись, долго стоял возле розария. А потом очнулся, посмотрел на эти клумбы и содрогнулся: на зеленых стеблях с зелеными, мясистыми листьями никли бутоны роз. Куда бы я ни смотрел, повсюду были эти черные, черные бутоны роз. Нет, искусство садовода здесь было ни при чем: их сожгли заморозки, ранние в этом году.
Наконец-то за мной пришла машина, такой же, как у Леонарда, польский «фиат»… Пани Янина Ковальская, приехавшая вместе с шофером Кшижсто и пристально глядевшая на меня сквозь большие круглые очки, деловым тоном сказала: по решению правления общества она и шофер Кшижсто будут сопровождать меня в поездке по стране. И первый пункт нашей поездки — Краков!
…Снег летит прямо в лицо, как мириады белых пуль. И сразу же тает, стекая за распахнутый ворот гимнастерки. Когда кто-нибудь из нас снимает ушанку — пар валит от ее мокрой подкладки и таких же мокрых волос. Как и ушанка, под мышками и под поясом намокло армейское белье и даже ватник, поверх которого надет белый маскхалат. Мешает этот маскхалат, путается между ног, давит на плечи, но содрать его, словно шкуру, нельзя, хотя мы и идем во втором эшелоне. Мы — это двенадцать саперов-разведчиков, все, что осталось от взвода на нашем долгом пути, который и привел нас на эти овеваемые поземкой, сливающиеся с таким же мутным и мглистым небом просторы Мехувской Выжины.
Зимняя дорога прихотливо вьется под нами и ведет к белым крышам и темным зарослям садов какого-то польского села, а может, и городка — это надо посмотреть по карте… Я останавливаюсь, открываю полевую сумку, смахиваю с бровей пот и смотрю сквозь желтоватую слюду планшетки. Солдаты за моей спиной тоже останавливаются, закуривают, иные, привалившись заплечными вещмешками к осыпям снега, сидят на обочинах дороги. «Смотри, — узнаю я голос младшего сержанта Жмыхова, из ярославских, — паны, вишь, хлеб не успели убрать. Так в снопах и присыпало снегом…»
Все начинают смотреть в ту сторону, куда смотрит сержант. Я тоже отрываюсь от планшетки. Однако мутная снежная белизна от напряжения пошла желтыми пятнами. Наконец, как и другие, я вижу эти полузанесенные снегом снопы, что лежат на склонах Выжины. «Нет, ребята, — неохотно возражает пожилой солдат Панематкин, пришедший к нам из госпиталя. — Это не снопы… Это пластуны из девятой пластунской. До госпиталя мы в соседях были…» Солдаты настороженно молчат: что скажет еще Панематкин? Но тот, предварив недоуменные вопросы, поясняет: «Башлыки-то из-под снега, смотрите, краснеют… Как шли по полю цепью, так цепью их и покосили. Во-о-он с той колокольни…»
Мне и раньше доводилось бывать в знаменитых готических соборах. И раньше меня глубоко изумляло таинство цветных витражей, когда из золотисто-янтарных, изумрудных, рубиновых стеклянных сот, отгороженных друг от друга свинцовой опайкой, без пышного освещения, без всякой иллюминации, даже в самый сумрачный день, возникало нечто странное, впечатляющее.
И все-таки витражи в костеле францисканцев были совсем иными. Мне не терпелось пойти в этот костел, и я побывал в нем в тот же самый вечер, когда мы приехали в Краков и когда нанесли визит вежливости в местное отделение общества, поскольку пани Янина, функционер общества знаний, должна была знакомиться с работой местных отделений на всем пути нашего следования.
Не скрою: меня поразили витражные композиции больше того, чем я смел или надеялся ожидать. Ведь они принадлежали Станиславу Выспяньскому. И первое, что изумило меня, это — волнообразные и растительные мотивы, от которых на меня пахнуло свежей озерной водой и цветущей луговиной. Велика была сила искусства: я видел то, что хотел сам видеть и что внушал мне художник. Выспяньский с детских лет любил цветы своей милой родины: и алые розы, и белые лилии, и ромашки, и колокольчики, и даже листы чертополоха… И все они были занесены в его ученические блокноты, которые со временем составили уникальный «Гербарий»: оттуда-то он черпал сюжеты для своих орнаментов и витражных композиций. Правда, все это я знал и раньше из искусствоведческих книг и сочинений. Знал, что для Выспяньского искусство — всемогущественно, если оно отражает самосознание народа, если оно поощряет человека к духовному подвигу, благородству, справедливости, любви. Не случайно главной идеей этого великого художника была как будто бы и странная, но и глубоко художественная, я бы сказал поэтическая идея: все польские земли, разрозненные и обездоленные в начале нового века, соединить красотой, как бы оплести их гирляндами дивных цветов, как бы околдовать чистейшей радостью искусства. «Вот это будет искусство!» — восклицал он, работая над витражами. Не потому ли в центре полихромий Выспяньский поместил Созидателя, который, провозгласив «Да будет!», восходит в языках пламени, как восходит солнце над безбрежной пучиной вод. А гирлянды грациозных, фантастически прекрасных цветов возникают в витражных композициях, окаймляя образы святого Франциска и святой Соломин, патронов местного прихода, и являются овеществленной красотой, которую я ощущал каждой нервной клеткой…
По программе, выработанной краковским отделением общества, мы должны были отужинать в знаменитом кафе «Яма Михаликова», где сохранился интерьер начала века и многие рисунки, наброски, дружеские шаржи художников сецессиона — художников «Краковских мастерских». Однако в кафе было чадно, шумно, многолюдно. Мы едва нашли свободный столик и, разместившись за ним, терпеливо стали ожидать официанта. «Для чего пан Лектор такой невеселый?» — спросила меня Ковальская, чтобы как-то скоротать время. В знак удивления я пожал плечами. Да и что я мог ответить нашей серьезной и строгой керувничке, нашей руководительнице, если я и сам не мог разобраться в том тревожном и сложном чувстве, которое охватила меня при выходе из францисканского костела. Ведь перед только что увиденным и пережитым я не был ни в чем виноват, как не был виноват перед другими бесценными витражами и фресками других художников… Но чувство неясной вины мучило и не покидало меня. Подумать только: лишь случайность спасла их, та самая случайность, которая на войне — закон.
Командарм 59-й односложно отвечал на приветствия и вопросы в переходах охотничьего замка, принадлежавшего какому-то польскому магнату, а ныне переполненному военным людом, опутанному проводами, заваленному старинной мебелью и армейским имуществом. Поскольку новость, о которой он мечтал, но даже не надеялся услышать, была такова, что заставила его без промедления выехать к себе на командный пункт. Там, среди заснеженных холмов и сосновых боров Малопольской Выжины, там, на подступах к городкам, украшенным костелами и фигурами святых, на окраинах деревень, отгороженных от полей крестьянскими постройками, виднелись редкие цепи атакующих войск, по зимнему бездорожью тянулись колонны пехоты и военной техники, там шло наступление, начавшееся с Сандомирского плацдарма.
И вот теперь его армия заняла нависающее положение над Краковым. Из Верховной Ставки в штаб фронта тотчас же поступила директива: войскам левого крыла овладеть древней столицей Польши. А левое крыло фронта — это его, Командарма дивизии и корпуса, его массированный удар под Мехувом, его выход к Олькушу и Песковой Скале.
Вот почему так срочно он был вызван в охотничий замок, где размещался штаб фронта, вот почему он и гнал сейчас «виллис», оставляя далеко позади охрану, к своему КП. В беседе с маршалом Коневым ему была поставлена стратегическая задача: усилить темпы наступления, обойти Краков с северо-запада и не позднее 20 января штурмом овладеть городом. Командарм 59-й в этом приказе усматривал некую