хвостом вырвался из трубы. И Роману вспомнились те огненные лисички, что пробегали между зелеными лапами елей. Добежав до вершины, они как будто исчезали, но ель, окутавшись густым дымом, вспыхивала и с треском осыпалась горящей золой иголок. Казалось, что в этом треске и пламени метались тени каких-то больших белых птиц… Но хвостатое пламя опадало и оставляло после себя лишь черный обуглившийся ствол.
…Молчание затягивалось, а ведь Роман догадывался, что ему надо было говорить, и говорить много, убежденно, чтобы все объяснить растерянной, обескураженной Тае. Но он медлил, потому что слов у него не было и он не знал, откуда их взять.
Ему помогла, как всегда великодушно и доверчиво, Тая. Она промолвила вслух:
— Совсем, совсем, как на пожаре…
Романа охватил холодок какого-то суеверного страха: ведь они думали об одном и том же.
— Случаем, в тебе не шаманская кровь?
— Есть капля, — загадочно улыбаясь, ответила Тая. — А что?
— Так — ничего. Поехали дальше…
Однако Роману было уже легче говорить, потому что Тая поймет, все поймет…
— Помнишь, на пожаре ты сказку рассказывала? Про огонь?.. А я не поверил, И про стерхов… Знал, да не верил. И ничему-то я тогда не верил…
— А теперь?
— А теперь?.. Видно, есть в них что-то важное для человека, если помнят их люди всю жизнь… Слышал и я такую… Давно слышал, еще когда мальчишкой был. Кабы не он, не Григорий, не жить бы мне… Да это к делу не относится… А дело-то оно… в глубокой старине было, в самой глубокой…
Роман затворил медленно, нараспев; может, вспомнил голос Григория, а может, непривычно было ему сказки сказывать: другому учила жизнь и на другом языке.
Тая заложила руки между колен. И, чтоб легче было слушать, представила она Романа старым- престарым, ну, как тот баешник Григорий. И голос его зазвучал по-иному, обволок ее, понес по волнам северного сказания. И не знала Таиска: то ли Роман ей сказывает, то ли сама она что вспоминает…
Земля тогда была каменной, а горы железными; озера глубокими, родники горячими. В ущельях росли тысячелетние ели и пар поднимался до небес. Реки выходили из берегов: вот сколько плескалось в них рыбы. Озера белели несчетными стаями птиц. Но приходила осень. И все сильнее гудел в ущельях северный ветер, все быстрее собирались птицы в отлет. Слетались на побережье и белые журавли. Им тоже настала пора отправляться в дорогу. Да с ближайшей ели слетел к ним глухарь: тоскливо ему в лесу одному оставаться, если все улетают к теплому морю.
«Куда тебе, — говорят ему журавли, — ты переберешься с ели на ель, потом сидишь, отдыхаешь». Однако глухарь упросил, уговорил гордых птиц.
Соорудили они что-то вроде упряжки, подхватили его с двух сторон — и взвились в поднебесье. Миновали железные горы. Миновали реки с тростниками. Озера с глубокой водой. А впереди горы — все выше, земля — каменистей. И стал тогда глухарь уставать. Да и журавлям тяжко тащить его по заоблачным высям. Снизились они на протоку, сказали: «Оставайся ты, братец, в родном лесу… Перезимуешь, перегорюешь, а весной мы прилетим на озера, к гнездовьям».
Долго сидел глухарь над протокой, смотрел вслед журавлям, — скрылись они за облаками и даже курлы-курлы не слыхать. Только глухарь ничего не может поделать с собой: плачет и плачет… И горевал он так долго и сильно, что налились у него глаза кровью и стали подглазья красными. Перезимовал он зиму, перегоревал весну, а журавлей нет и нет; видно, улетели они в другие страны…
Не проронившая ни слова, не переменившая позы, Таисия воскресла из забытья.
— Красивая сказка, Роман… Да не про нас.
— Нет, Тая, про нас… Про меня… Это я раньше, как глухарь, похвалялся: «Ромка-Бич… Ромка-Бич»… Не я бич, а безотцовщина моя — бич. И война…
Тая вздохнула тяжело-тяжело. Открыла дверцу, подбросила полешки в малиновый жар печки. Пристально посмотрела на Бахова.
— Ну, да ладно, — грустно заключил Роман. — Как-нибудь перезимую, перегорюю в этой самой Тикше…
В утренней холодноватой голубизне к барже-самоходке вышел весь поселок. На железной палубе, среди ящиков, тюков, узлов, приборов, вольно раскинулась партия геофизиков. Таисия сидела возле рубки. Была она в коричневом плаще, в той же пестрой косынке, повязанной наглухо под подбородкам. Она сидела положив руки на колени, — и в этой позе, в скромных красных туфельках было что-то по-детски обиженное и виноватое… Тетка, навалившись грудью на поручни трапа, выговаривала ей, но, судя по всему, Тая не слушала тетку, углубившись в свои думы.
От старых тракторных саней, где Роман курил одну папиросу за другой, было хорошо видно и железную палубу, и фигурку Таи, и партию геофизиков, молодых, загорелых, обросших бородами, оживленных перед отъездом. Черная дизельная копоть поднялась над рубкой, позднее донесся стук движка. Но за мгновенье до этого Тая внезапно подняла голову вверх. И в этот миг что-то болезненно и остро кольнуло Романа в сердце: высоко в небе, над желтеющим лесом, летели две птицы. Из-за расстояния трудно было их узнать… Только Роману страстно захотелось, чтоб это были стерхи — белые журавли.
ГРАНИ ВЕКОВ
ЛЯПУН И РАЙДА
Брать Устюг-городок внезапным налетом, изгоном — так порешили новгородские воеводы. В тихое летнее утро одна за другой выбегали лодьи на простор реки. Ватажники гребли враз, сильно откидываясь назад, без всплеска опуская весла в паровитую воду. Сидели они на скамьях по двое, но гребли так, словно