раствориться в других волнах, осыпанных солнечными лучами?..

2

Первым и непосредственным результатом этой летней поездки по Ладоге, а также посещения Коневца, Корелы и Валаамского монастыря явился путевой очерк «Монашские острова на Ладожском озере». Писатель считал этот очерк неудачным и позднее сильно недолюбливал его. Но главным результатом поездки был, конечно, не очерк, а повесть «Черноземный Телемак», которую, напротив, он до последних дней жизни высоко ценил и которой — уже под другим названием, под названием «Очарованный странник», — была уготована долгая и счастливая жизнь в отечественной литературе. Правда, писатель сохранил очерковый зачин в повести, которая и начиналась со следующих слов: «Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле… Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли…»

Очерк «Монашские острова» был опубликован в газете «Русский мир», а несколько позднее в той же газете была напечатана и лесковская повесть с посвящением С. Е. Кушелеву. К сожалению, публикации и того и другого материала предшествовала история, глубоко взволновавшая писателя.

Дело в том, что в январе 1873 года в «Русском вестнике» прошла повесть «Запечатленный ангел», листы которой, по словам современника, залетели так высоко, что настежь открыли писателю двери самых головокружительных петербургских салонов и гостиных. Успех «Ангела» был безусловным и в слоях более демократической, чем в этих гостиных, публики. Вот почему Лесков полагал, что новую свою вещь он напечатает в том же самом журнале. Однако 10 мая 1873 года он получил из редакции письмо, в котором излагался отзыв небезызвестного Михаила Никифоровича Каткова, редактора журнала, и отзыв этот был весьма категоричен: редакции «печатать эту вещь неудобно». Почему? Да потому, что редактору повесть кажется «сырым материалом для выделки фигур, теперь весьма туманных».

Итак, повесть, составившая гордость и славу русской классической прозы, была отвергнута, как говорится, с ходу. Вот и пришлось автору печатать «Очарованного странника» в ежедневной газете «Русский мир» с 15 октября по 23 ноября того же 1873 года.

Теперь, конечно, трудно определить, видел ли Николай Лесков среди пассажиров ладожского пароходика, бухавшего плицами по волнам, фигуру богатыря-черноризца, который сел на пристани Коневца и вскоре привлек к себе всеобщее внимание. Ибо выделялся он среди палубной публики и огромным ростом, и смуглым открытым лицом, и волнистыми волосами свинцового цвета — так странно отливала его густая проседь, считал нужным добавить писатель. Еще больше, чем обликом, среди путешествующих — людей заурядных или напыщенно-высокомерных — этот монах выделялся своим поведением: смелым и достойным, а главное, своей речью: складной, цветистой, захватывающей слушателей с первых же слов. По всем статьям монах был человек незаурядный, хотя и одетый в послушнический подрясник и подпоясанный широким монастырским ремнем. Писатель выделил в нем прежде всего богатырство, его простодушие, его доброту. «Казалось, — добавляет Лесков, — ему не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор».

Но если бы даже Лесков и видел среди пассажиров такого чудо-богатыря или, может быть, разговаривал с ним — все равно образ этого «очарованного странника» был бы обобщенным образом русского человека именно той России и той пореформенной эпохи, когда все только «переворотилось» и стало «укладываться». Вот почему трудно поверить, что Катков не ощутил этой былинной мощи, а почувствовал в повести только некий «сырой материал» для других образов. Скорее наоборот, Каткову, всегда стремившемуся к аристократизму, любившему людей родовитых и довольно беспомощно подражавшему их «метрдотельской, величавой наглости», как однажды едко заметил Лесков, претил именно стихийный мужицкий демократизм повести. Этот лесковский демократизм глубоко и естественно проявился в образе богатыря-монаха — бывшего дворового, бывшего консера, то есть знатока и ценителя лошадей, бывшего пленника, бывшего солдата и офицера, бывшего балаганного артиста, короче говоря, человека, бесконечного в своих превращениях и чем-то похожего на любимого народного героя, на Илью Муромца, которому на роду было написано много раз погибать и ни разу не погибнуть. Может показаться, что «очарованного странника», словно высокую озерную волну, гонит случайный ветер — ветер жизни, ибо сбывается и его пророческий сон, в котором было предвещано: «…будешь ты много раз погибать и ни разу не погибнешь…» Однако Ивана Северьяновича Флягина — так звали лесковского героя — ведет вперед не славянская летописная буса-судьба и не фатум древнего Востока, нет, он — современник Лескова… И перед ним на грани жизни и смерти — то есть в пограничной сутуации, как бы мы сказали теперь, — полнее открывается и его собственная человеческая сущность, и подлинная сущность других людей. Кроме того, эта пограничная ситуация всегда требует от него выбора: жить по совести или жить по выгоде… Короче говоря, возникает множество проблем, которые в XX веке властно и многообразно заявили о себе почти во всех национальных литературах и важность которых безусловно ощущал художник-провидец Николай Лесков.

Вот почему какими бы свирепыми жизненными ветрами ни отдалялась от Ивана Флягина его последняя житейская пристань — островной монастырь, он всегда оставляет за собой право нравственного выбора и всегда находит неожиданно смелое решение. Ибо вся духовная и нравственная сущность этого человека зиждется на фундаменте человеческого достоинства и самоуважения. «Чести моей никому не отдам» — такой девиз выткан на пояске этого бывшего крепостного раба по рождению, — и сей девиз есть истинная путеводительная звезда Ивана Северьяновича, господина Флягина, вечного странника и землепроходца.

3

В двух повестях, написанных друг за другом, имеются черты родства и образно-стилистической общности. Во-первых, в произведениях нет заранее заданной нравоучительной тезы, а, напротив, основная мысль развивается вроде бы даже стихийно, она как бы вырисовывается из чувственного опыта рассказчика и подымается до высот высшего бытийного уровня. Во-вторых, в странствиях и исканиях героев огромную роль играет магическое или, точнее, чудодейственное влияние красоты на душу человека, не лишенного восприимчивости и чуткости к этой красоте. Ведь и сам Николай Семенович любил повторять мудрый афоризм: «Жизнь хороша, потому что искусство прекрасно». И вот в соответствии с этой главной эстетической идеей он проницательно раскрывает душевный мир героев, каменщиков-старообрядцев, которые страстной любовью влюблены в древние иконы, чудным художеством изукрашенные. На одной такой и самой почитаемой ими иконе был изображен ангел с огнепалящим мечом. Именно его лик запечатлел печатью некий высокопоставленный царский чиновник, запутавшийся в деле со взятками. «Помню только, — рассказывает один из героев повести, — что из-под печати олифа… струила вниз двумя потоками, как кровь, в слезе растворенная…»

В другом случае и в другой повести — это красота и столь же необыкновенный песенный талант цыганки Груши, покорившей и пестрое общество горожан, и более всех Ивана Северьяновича Флягина. Отнюдь не повторяясь, Лесков показал, что в судьбе простого человека эстетическое потрясение может быть необыкновенным и что возникает оно как некое наваждение или, по Платону, как божественное безумие, которым и одержим мир. Вот почему воистину жизнь может быть хороша лишь в том случае, если искусство прекрасно!

4

Андрей Лесков, сын писателя и его биограф, в своей замечательной книге «Жизнь Николая Лескова» раскрыл неповторимую атмосферу, в которой формировалась повесть «Запечатленный ангел».

Среди самых сокровенных друзей маститого писателя, жившего по ряду причин довольно-таки замкнуто, был некий «художный муж», попросту сказать, иконописец Никита Саверьянович Рачейсков. Именно в его жаркой и душной мастерской и был сочинен «рождественский рассказ», каковой подзаголовок вначале имела эта повесть. Жил Никита Саверьянович холостяком на окраинной улице Болотной в двухэтажном домике, где и помещалась его иконная мастерская. Лесков любил — иногда один, иногда с сыном-подростком — приезжать к этому изографу, любил подолгу наблюдать, как в простой сатиновой рубашке и в очках с серебряной оправой он склонялся над дощечкой, хорошо пролевкашенной, с кисточкой в несколько волосков и как он талантствовал этой кисточкой, то есть создавал образ богородицы девы Марии или какой иной шедевр «мелкоскопического письма». Любил писатель и разговаривать со своим другом об особенностях тех или иных иконописных школ: новгородской, или московской, или вологодской, или, наконец, строгановской, особенно почитаемой Лесковым. Короче говоря, вспомним изографа

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату