голова обритая, угловатая, напоминает крупный граненый кристалл; кожа — от неровностей — в порезах, и поэтому всегда припудрена. Любо-дорого смотреть, как дедушка, мясистый, основательный, вышагивает вместе с губернатором, ровно, твердо, горделиво. Оборотной стороной всех этих радостей был дикий норов ласкового Шомера: кого он полюбил, тому прощалось все, а с кем поссорился, тот увольнялся сам, при первой же возможности. За глаза его называли «Наш маленький Людовик», потому что он все время повторял: «музей — это я».
Но в этот раз у дедушки был тон растерянный, почти униженный, просящий.
— Слушай, Паша, слушай меня, мой мальчик. Я тебе никогда не мешаю работать на деньги, это правда, скажи?
— Это правда.
— Значит, я имею право, если все серьезно, попросить тебя о помощи и чтобы ты теперь приехал?
— Конечно. Вы и раньше могли.
— Вот именно, мой дорогой. Но не было нужды. Нужда появилась. Теперь проблема. У нас тут захватили землю.
— То есть?
— То есть приехали с охраной, натянули проволоку и копают! Копают, Паша! ты понимаешь? Знаешь, где у Мещериновых было то, собачье кладбище? у театра? там. И суд не принимает заявление, и есть ешчо проблемы. Кто-то очень сильный там. А кто — не понимаю. Завтра собираем совещание. Ты можешь успеть до полудня?
— Постараюсь.
— Постарайся, мой мальчик. И всего тебе самого доброго.
И все-таки Павел не выдержал. Без четверти одиннадцать оделся потеплее, пошел на улицу, искать телефон-автомат. На случай, если
Погода мерзкая. Вчера температура опускалась до минус двадцати пяти, сегодня днем подтянулась до нуля, а вечером опять похолодало. Тротуар блестел, как облизанный леденец; ветер бил под дых: дышать было нечем. Ноги разъезжались, он чудом не свалился на спину, с размаху. Слева, справа, спереди и сзади нависали грозные дома; этажей по двадцать пять, по тридцать. До середины все они достроены, со вставленными окнами, а сверху — пустые каркасы, черные проемы в ярком свете прожекторов. Гигантские краны понатыканы в небо, как толстые длинные иглы в черную подушечку.
И никаких телефонных будок. Пришлось доползти до метро по вымерзшей скользкой дороге; в вестибюле висели в ряд четыре автомата, пошлого синего цвета. И по двум, как назло, говорили. Что у них, сотовых нет? Мелкотравчатый мужчинка восточного вида и девочка-подросток, накрашенная так, что мама не горюй.
Саларьев, как бомж, забился в угол, откуда щедро выдувало полумертвый воздух, стал греться и ждать, ну когда же те наговорятся. Звонить под сурдинку чужих голосов — висе хорошо, зариплату получаю, высылаю денига… а мы тут как залудили по «Отвертке», все торчком, а он и говорит… — невозможно. Позор, себя не уважать.
Ну, наконец-то.
Ту-ту-ту. И вязкий голос Старобахина, сквозь затяжной мучительный зевок:
— Ало. Кто б ни звонил. Сейчас не буду говорить. Я токо прилетел. Я сплю. Звоните завтра.
Ту-ту-ту.
По пути в аэропорт пришлось заехать к Юлику, оставить у него фигурки, завернутые в свежую газету, как при переезде раньше заворачивали чашки с блюдцами. Накануне, прежде чем ложиться спать, Павел позвонил, предупредил; Юлик радости не выказал, но деваться ему было некуда: рабочий день давно окончен, а строгая охрана ничего не принимает без письменной воли главного начальства.
Было еще очень рано, темный город ворочался во сне. У таксиста заканчивалась суточная смена, и он все время ерзал, встряхивал головой, шмыгал носом, тяжело вздыхал, курил и без умолку болтал, чтоб не уснуть. И беззаботно перескакивал с политических сюжетов (таксистов хлебом не корми, дай поговорить о ерунде, вроде неминуемой войны на Северном Кавказе) на техосмотры и ремонты тачек.
— Говорили мне, ведь говорили: ты ей перешей мозги. Я не перешил. Теперь ты слышишь? как колдобит? слышишь? нет, а ты послушай.
Они остановились возле господского дома на углу Старопименовского и Малой Дмитровки.
— Ты надолго?
— Минут на пятнадцать, не больше.
— А если и больше, тоже не беда. Я вздремну чуток, а то глаза слипаются. Нет, ты не бойся, мы успеем. Дорога сегодня пустая.
Водитель откинулся в кресле.
Юлик отворил не сразу. Наверное, будильник не сработал. Пришлось обождать в обширном и гулком подъезде.
Наконец, захрипел домофон.
— Ты, что ли?
Где-то в глубине квартиры раздавался мелкий вредоносный лай.
— Я.
— Второй этаж.
Юлик был в цветастом шелковом халате, в тапочках с помпонами на босу ногу, слегка припухший, сдобный. Навстречу Павлу, цокая когтями, шла тугая перекормленная такса.
— Фу, Алекс! Фу! — сдавленным голосом, как будто бы стараясь никого не разбудить, приказал собаке Шачнев.
Алекс тут же завилял твердым тонким хвостом и ткнулся в Саларьева носом; длинная морда собралась в гармошку.
Округлая прихожая переходила в безразмерный коридор; коридор уводил в темноту. А Юлик будто бы смущался и не знал, где ему разговаривать с гостем: в прихожей вроде не совсем прилично, а вглубь квартиры он явно пускать не хотел.
Ладно, никогда не ставьте людей в неудобное положение, первая заповедь музейного переговорщика.
— Юлик, извини, я тут по-быстрому, опаздываю в аэропорт. Вот недостающий эпизод, ты сам его приспособь, куда хочешь, я, честно говоря, заниматься этим не хочу, неинтересно. А программистам я сброшу все, что нужно, завтра к вечеру.
— Да ведь и мне, как ты понимаешь, все это не в кайф. Но — работа. И, потом, я думаю, что Ройтман будет этих куколок держать в коробочке, на антресолях, про запас, как старые елочные игрушки. Случись чего, а как же, вот они, тута, только от ваты отчистим. Давай сюда футляр, поставим повыше, чтоб Алекс не кокнул.
Почуяв новый запах, Алекс поднял голову, насколько позволяла старческая холка; одышливо привстал на задние лапы, но сразу шмякнулся, обиженно залаял. Звонко, въедливо, как молодой.
— Ааалекс! Фууу! — раздался голос из далекой комнаты. Голос был мужской, ленивый.
— Ну, я пойду, — сказал Саларьев.
— Иди, — обвисшим тоном ответил Юлик. — Созвoнимся.