Третья глава
Самолет приземлился без четверти десять. Задрожал, как в припадке, взревел и безвольно пригас.
Павел набрал в телефоне:
(Сообщение доставлено. Для вас есть СМС.)
Жаль, не жаль, а совещание начнется в полдень; для дома времени не остается. И это очень хорошо. Совесть у Саларьева чиста, он пока не сделал Тате ничего плохого, но смотреть жене в глаза сегодня не хотелось. Потому что хотелось другого. Как ребенку хочется игрушку, про которую он точно знает, что купили: уже шуршала тонкая обертка, был слышен сдавленный шепот, родители пододвигали стул, разгребали на последней полке одеяла, пледы, чемоданы, освобождали место для коробки.
Павел ехал быстро, подворачивая руль; он вообще хорошо и с удовольствием водил. Дорога была совершенно пустая; временами возникало ощущение, что он стоит на месте, а пространство движется ему навстречу. Заиндевелые сосны. Обмороженное небо. Ярко-белая трасса, припудренная желтым: ночью прошли снегоуборочные машины, присыпали ее песком...
По радио передавали новости. Стрекочущая девушка перечисляла: продолжается процесс объединения Кореи — после прошлогодних мартовских бомбардировок об этом говорили часто; арктический шельф снова стал яблоком раздора, Канада высылает наших дипломатов, МИД выступил с официальным заявлением; к биржевым новостям; с вами была Анна Казакова. Ничего особо интересного. Саларьев надавил на кнопку сидюка. Медленно выполз дырявый язык, принял диск, похожий на таблетку. Гаснущая, как пересвеченная пленка, вяло проявилась музыка Филипа Гласса.
Когда-то числиться в усадьбе было выгодно; под глухомань охотнее давали гранты. Но грантовый период жизни завершился, сейчас он мог бы получать заказы где угодно и работать только на себя. Ни министерств, ни ведомств, ни вручную разлинованного ватмана — «мероприятия, ответственные, сроки исполнения», ни дурацких, глубоко советских теток в облотделе: «А вот параграф номер семь гласит …». Думай в свое удовольствие. Зарабатывай легкие деньги. Ну, относительно легкие. Мог бы он так жить. А не живет. Почему? Разумного ответа нет. Просто потому, что хочется. Интересно и приятно.
Что же до науки, которая поручена Саларьеву, то она скоропостижно померла; после нее, как в разоренной богадельне, остались разновозрастные старички.
А ведь каких-то тридцать лет назад великие ученые еще встречались. В аудиторию, скрипя, входил рассохшийся Каверский. В тёмно-синем, непомерно длинном сюртуке, при галстуке в горошек и почему-то в заячьей ушанке, завязанной на детский бантик. Как бы не выдерживая собственного роста. За ним, как девочка влюбленная в учителя, семенила маленькая жена в бежевом коротком пальтеце из мягкой толстой ткани; на ее лице сияло выражение застенчивого счастья. Она садилась в первый ряд и не отрываясь смотрела на мужа.
— Здравствуйте, Елена Николаевна, — с подобострастной неприязнью, но достаточно громко, чтобы Каверский услышал, шептало ей деканское начальство; она, сияя, отвечала:
— Здравствуйте! — но головы не поворачивала, как бы опасаясь на секунду отлепить свой взгляд от мужа.
Подслеповато и застенчиво, а на самом деле очень зорко и почти тщеславно, Каверский оглядывал публику. Старомодно (при этом четко отмеряя меру старомодности) кланялся первому ряду, где восседал синклит заведующих кафедрами. Потом еще раз, чуть не в пояс, остальной аудитории. На секунду зависал, как молодой комар перед укусом, и вдруг переходил в словесную атаку. Острый голос протыкал аудиторию.
— Прошу прощения за дерзость, но не могли бы вы оказать мне милость, ну закройте же окно, сквозит.
Наконец, все окна были закупорены, двери наглухо закрыты, студентки замирали в умственном томлении; он начинал стремительно картавить.
— Прошу прощения еще раз. Видите ли…
Это фирменное «видите ли» срабатывало безотказно; так йоги достигают просветления, хлопая в ладоши. Студенты трепетали; клочковатая, занудливая лекция звучала цельно; разрозненные пазлы стыковались. Отрешенный лектор наслаждался, наблюдая, как смущают юную аудиторию фривольные цитаты из античных классиков, дошедшие до нас благодаря сортирам (
Голос становился все острее и пронзительней, все громче свиристел в ушах; студенты ловили каждое слово, строчили в черных клеенчатых тетрадях за сорок восемь коп., неприязненно затихшие профессора сидели смирно.
Одну из этих лекций по истории античности Саларьев и сейчас мог повторить дословно. Передразнивая интонации. Точно повторяя жесты.
Видите ли… (
Но что же это значит — знать, как было?! Античность умерла; умерла бесповоротно, и то, что мы сейчас имеем, от бесчисленных статуй на улицах Рима до греческих скульптур в Британском музее, суть следы античности, но не она сама. Античность, познаваемая нами, никогда (
Но зачем же в таком случае двигаться? Затем, что мы творим через познание — самих себя. Совершив «усилье воскресенья», мы никогда уже не будем прежними.
Лет через десять, оказавшись в Цюрихе (жена азербайджанского посла заказала семейный музей), Павел заглянул в Университет. Томас Манн, «Волшебная гора», и все такое. Великолепный атриум — прозрачная, сияющая сфера. Задираешь голову, и видишь, как студенты носятся по лестницам, вверх-вниз, маленькие, кропотливые, смешные. Воздух, просвеченный солнцем, стоит синеватым столбом, от пола и до купольного потолка.
Саларьев сунул нос в аудиторию. И надо же — за кафедрой стоял Каверский.
Располневший, с выступающими щечками, он привычно горбился. Голос был по-прежнему гнусавый, сильный. Но какой-то затупившийся и безопасный. Не поднимая глаз, Каверский читал по бумажке.