восемь, девяносто шесть, кто больше. История — это чувство, что ничего еще не кончилось, что все продолжается здесь и сейчас. Сидишь в Овальном зале, касаешься губами края мягкой севрской чашки, мелкими глотками пьешь пахучий кофе, закатное солнце скользит по зеленой обвивке, на белых манжетах лежит малахитовый отсвет империи, и ничто никуда не девалось, вся жизнь Мещериновых тут.

Он ее придумал, сочинил? Да. А ты попробуй, жлобское твое отродье, что-нибудь такое сочинить. Слабо? Тогда молчи и слушай.

Теодор распрямился. Он еще не знал, что будет делать, влепит Иванцову оплеуху, чтобы тот слетел со стула, и поганой мордой шмякнулся об пол, или просто положит тяжелые руки на плечи, и глядя в тупые глаза, презрительно скажет: «паш-шол!», или вмажет кулаком по крышке стола, так что телефоны вспрыгнут, как напуганные кошки…

Чуткий Иванцов нахохлился.

И в этот момент позвонили. Из Питера. У Иванцова отлегло от сердца, а на Теодора навалилась тяжесть.

То была их соседка, из квартиры напротив, бывшая актриса Нонна. С надрывно-сочувственным пафосом, готовя дорогого Федю к испытаниям, ах, как сложно устроена жизнь, она на что-то долго намекала и вихлялась. А на прямой вопрос ответила внезапно поскучневшим голосом: да, Валю увезли в больницу. Нет, она жива. Феденька, да почему же вы мне не хотите верить? У нее а-поп- лекси-чес-кий удар. Вот, вы пишете? координаты, телефон…

Шомер бросил лающего Иванцова, — тот сразу осмелел и что-то докрикивал в спину, — завел свой надежный Харлей и полетел на полной скорости в больницу; одно неловкое движение на обгоне, и уже не Валентину, а его придется увозить на скорой.

Валентина должна была стать его счастьем. А стала его наказанием. За какие грехи — непонятно.

Когда она пришла знакомиться с его семейством, мама вежливо скривила губы, оглядела пышную, высокую невестку с пепельными волосами и отстраненным, чересчур спокойным взглядом. Спросила: русская? И замолчала. Раз и навсегда. До самой смерти словом с Валентиной не обмолвилась. Однако Валины глубокие глаза, сдобное живое тело, и то, как она медленно и неохотно начинала, а потом ее бросало в дрожь и все кончалось настоящей судорогой — все это так держало Теодора, что ни мамино унылое молчание, ни презрительная русская родня ничего поделать не могли.

Единственное было плохо — забеременеть никак не получалось. Ни в первый год, ни во второй, ни в третий. А когда они пошли к врачам, те вынесли жестокий приговор: продолжения рода не будет, Валентина бесплодна.

Узнав диагноз, Валя как-то сникла, поскучнела, блеск в ее глазах погас, дрожать она перестала и все чаще уклонялась от его ночного буйства. Работать так и не устроилась, целый день бродила по квартире в распущенном махровом халате, крутила ручку медной кофемолки, потом забывала сварить себе кофе, вставала у окна и смотрела на соседний дом, как там люди готовят обед, ссорятся, садятся вместе к телевизору… У нее все чаще стали проявляться странности. Она могла уйти из дому и не найти обратной дороги, ее приходилось искать по больницам и моргам. Могла перепутать лекарства, угодить в реанимацию. Консультации, врачи... Если бы он только знал, что ее родная тетка, а до тетки троюродный дед, а до него отец — прошли через психушку! а тетка вообще покончила с собой! однако он тогда не знал.

Потом у него появилось Приютино, а у нее не появилось ничего. Доктор не просил — приказывал! — поддерживать с ней ровные, устойчивые отношения, а Валентине посоветовал использовать заколку в виде бабочки. И днем и ночью. Не снимая.

Как ни удивительно, рецепт сработал. Нацепив неуместный кокетливый бантик, Валя веселей не стала, но из дому больше не уходила и пузырьки с лекарствами не путала. Супруги виделись не часто, но дружили, и даже проводили вместе отпуск.

Летом восемьдесят шестого, только-только начинались горбачевские брожения, они поплыли на огромном теплоходе из Новороссийска через Жданов в Ялту, с заходом в маленькие порты. Что на него тогда нашло? Они сцепились из-за сущей мелочи, сейчас уже не вспомнишь. То есть это он сцепился, а Валентина из себя не выходила. Шомер бесновался, что-то ей доказывал; она насмешливо глядела, вскинув бровку: да? ну что ты говоришь? цецеце… а мы-то думали. Лучше бы она в ответ орала, у него бы появилась точка для взаимного упора, можно было бы отбушеваться и устать. Но Валентина была как тесто, он увязал в ее могучем равнодушии. И Теодор внезапно вскинул руку (Валя съежилась, как собачка, на которую замахнулся любимый хозяин), сорвал идиотский бантик и выбросил за борт.

Валя взвыла — тонко, больно; обеими руками прикрыла прядь, как голый прикрывает срам, секунда — и она перевалилась за борт.

— Стой, дура, стой!

Бездельники на палубе столпились, стали показывать пальцами: Валя барахталась в море, а платье вздулось над водой, как мокрый шар. Шомер вырвал из гнезда спасательный круг, швырнул жене, и прыгнул сам. Обдало холодом, одежда слиплась, потянула вниз; Валентина отбивалась и кричала, пришлось ухватить ее за волосы и резко потянуть к себе. Как только он коснулся волос, она обмякла, подчинилась, позволила накинуть круг. Но стоило приотпустить, и Валентина снова завелась; тонкий, режущий визг, закатившиеся глаза, руки сами лупят по воде.

Теодор держал ее за волосы, как пойманную мелкую воровку, так и вел к медицинской каюте; толпа, конечно же, глядела в спину, строила пошлейшие предположения; он их люто ненавидел — всех!

Врач, старый жирный грек из Симеиза, все быстро понял, смотал из марли плотную полоску, затянул узелок; прядь торчала, как морковный хвостик. Валентина лежала на врачебной койке, обитой бежевой клеенкой, молчала и, казалось, была ко всему равнодушна; только время от времени беспокойно ощупывала узелок, поправляла его, и покорно опускала руки.

— Вы, пассажир, сходили бы в каюту, и переоделись. А то смотрите, сколько натекло. И жене принесите халат, или что там. А то она в трусах и лифчике, я врач, мне все равно, но ей неловко.

Грек смотрел исподлобья, с презрением; был он весь какой-то неопрятный, сальный, от дрожжевых бугристых щек до тыквенного живота. Шомер неожиданно подумал, что испытывает к врачу всю гамму светлых чувств, которые на протяжение веков его предки питали к этим хитромордым.

— Ей сейчас тоже все равно.

— Так тем более несите. Вам-то, я надеюсь, все это пока не безразлично?

В каюте Валя продолжала молчать. Не с выражением обиды, не обледенев, как леденеет женщина, решившая порвать с мужчиной. А безучастно, тупо.

На первой же стоянке Теодор спросил: ты полежишь? мне запереть, или оставить дверь открытой? Не получив ответа, кубарем слетел по трапу (он чувствовал спиной, как эти твари смотрят и шушукаются, гои, недоумки!), ворвался в промтоварный магазин, умолял девчонку-продавщицу (солидный мужчина! ученый! девчонку!) найти кусочек атласа, но даже ситца не было в продаже.

Перебежал дорогу: тут только наволочки, простыни…

Времени было в обрез, стоянка промежуточная, трехчасовка. Выскочив на улицу «Приморская», он обнаружил вывеску «Молодоженам». Это было ателье, наверняка единственное в городе. За нечистым стеклом образцы: блекло-черный пиджак со стеклярусным, жестким отливом, широкие партийные штаны, пышное искусственное платье, похожее на розочку с пломбира за девятнадцать копеек.

Прилавок пуст; на столешнице — медная блямба. Шомер с размаху шарахнул по блямбе; на звонок из-за пыльной портьеры высунулся маленький портной с шелковыми нарукавниками и кусочком плохо пахнущего мыла.

— Что звоним? Зачем такая сила? Вы брачуетесь? Солидно. Но примерок сегодня не будет. Завтра приходите, со справкой из ЗАГСа.

— Слушайте.

— Я весь внимание.

— У меня есть проблема.

— О! у меня целых три.

— Слушайте. Я не шучу. Мне нужен обрезочек атласа. А лучше нужен бантик.

Вы читаете Музей революции
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату