совсем особенный. Он является верностью своей основной стихии и тенденции и неразрушимою уверенностью в ее силе и окончательном торжестве. Он допускает самые рискованные опыты и бурные взрывы стихии, в которых за пустою трескотнёю революционной фразеологии ощутимы старые кочевнические инстинкты, и не связывает себя, как на Западе, не отождествляет себя с внешнею формою. Ему ценна лишь живая и абсолютно значимая форма. А есть ли такие формы вне истинной религии? И не знает ли евразиец по опыту своего необозримого континента, что подлинно-ценное в своих формах многообразно и что за всякою живою формою скрывается нечто подлинное и важное? Он и ценит традицию, как родственный ему туранец, определенный и примитивный, и остро ощущает ее относительность, и ненавидит ее деспотические границы, как другой его близкий родственник — иранец. Он до наивности прост и элементарен, как Л. Толстой, и вместе с тем сложен, изощрен и диалектичен, как Достоевский, и еще — хотя и редко — гармоничен, как Пушкин или Хомяков <…>».
Гумилёву, как бальзам на сердце, были откровения евразийцев (и в частности — Савицкого) относительно значения степей в истории Евразии: «<…>Степная полоса — становой хребет ее истории. Объединителем Евразии не могло бы быть государство, возникшее и оставшееся на том или другом из речных ее бассейнов, хотя как раз водные пути и способствовали тому, что на них культура Евразии достигала своего высшего развития. Всякое речное государство всегда находилось под угрозой со стороны перерезавшей его степи. Напротив, тот, кто владел степью, легко становился политическим объединителем всей Евразии. И в связи со степью находится тот факт, что единство Евразии обладает несравнимо большей силой и потому большим стремлением и внешне себя выразить, чем единство других континентов. Конечно, степь, как таковая, больше сказывается в прошлом Евразии. Но во-первых, прошлым определяется настоящее, а во-вторых — здесь империя оказалась на высоте русской исторической задачи: постройкой великого сибирского пути она транспонировала степную идею в условия современной политической и хозяйственной жизни. Природа Евразии нашла и выразила себя в совершенно новой обстановке». В одном из интервью Лев Николаевич как-то заметил, что в природных ландшафтах его больше всего притягивают степи: должно быть, среди его далеких предков были степняки-кочевники…
Евразийцев в первую очередь занимали настоящее и будущее России. Однако выводы свои они строили, опираясь на ее великое прошлое, наверняка интуитивно догадываясь и о фундаментальных ценностях общемирового наследия. Проблема традиции вполне естественным образом (не говоря уже о логике научного исследования) смыкается с вопросом об изначальности мировой истории вообще и русской истории в частности. Прошлую всемирную историю традиционалисты подчас трактуют однозначно — как постоянную и непрерывную
Проекция данной концептуальной схемы на российскую историю срабатывает лишь отчасти: тенденция к деградации хотя и имеет место, но проявляется скорее волнообразно или даже зигзагообразно, чем в прямолинейно-нисходящем виде. В русской истории бывали падения, но еще больше бывало взлетов. Кроме того, здесь не срабатывает излюбленный тезис традиционализма о примате индивидуального над общественным. Русский народ — коллективист по своей натуре. В этом его главное отличие от западной цивилизации. В этом же и причины непонимания русского духа представителями социумов, базирующихся на персоналистских ценностях, с одной стороны, и привлекательность именно русского коллективистско- общинного духа для тяготеющих к нему этносов – с другой.
Есть еще один аспект традиционалистской философии, явно не срабатывающий применительно к мировой истории и в особенности — к России. Это — расология, повивальной бабкой которой в свое время стал ложно истолкованный нордизм. Абсолютизация расовой принадлежности, постулирование превосходства одной расы над другой, борьба за чистоту расы (крови) — эти и другие аналогичные идеи дискредитировали себя раз и навсегда, превратившись в руках безответственных политиков в орудие борьбы с целыми народами. Их теоретический потенциал столь же абсурден, как и попытки его практической реализации. Эти человеконенавистнические схемы не срабатывают ни в моноэтнической среде, ни, тем более, в полиэтнической, столь характерной как раз таки для России. Что касается чистоты расы (крови) (точнее — смешения таковой), то именно русская история и культура дают наиболее показательные и неотразимые факты, доказывающие, что разнонациональная закваска, как правило, благотворно влияет на творческий потенциал личности.
Россия — не просто страна или государство (безотносительно к форме власти). Россия — целый континент: не столько в географическом или космопланетарном, сколько в ноосферном и цивилизационном смысле. Ибо границы этого континента проходят не по морю, не по суше, а через сердца и души людей (независимо от национальности последних). Следовательно, границы цивилизации пролегают не только в пространстве, но и во времени.
Величие и историческое бессмертие народа определяются не многочисленностью составляющих его индивидов, групп, сословий или классов, а
Биосферные особенности евразийского континента (но обязательно с примыкающими к нему морями и океанами, что позволяет говорить о циркумевразийской цивилизационной общности) сами диктуют, какой должна быть культура, процветающая здесь на данном историческом отрезке, и регулируют отношения расселившихся здесь и конкурирующих друг с другом этносов. С одной стороны, именно эти обширные территории долгое время разъединяли различные народы, оберегая их от взаимоуничтожения. Но, с другой стороны, те же необъятные просторы заставляли народы объединяться во имя мира и процветания, что явилось наиболее характерной чертой развития Сибири в составе Российской империи и ее преемников — Советского Союза и Российской Федерации.
В данном случае, однако, речь идет о государственном устройстве, являющемся важной стороной цивилизационной целостности, но вовсе не тождественным ей.
Биосфера также не представляет застывшего и раз навсегда данного образования; она непрерывно