потому что все это гораздо трудней верифицируется; а вот духовность, индиговость и даже, простите, гуманность имитируются крайне легко. Ребенок может притвориться духовным и научиться с умным видом изрекать пафосные банальности, и в классах новаторов мы этого навидались; а вот имитировать знание источников он не может, и систему уравнений с помощью гуманности не решит. Мне, грешным делом, всю жизнь кажется, что гуманен тот, кто умеет задумываться и сомневаться, а это свойственно прежде всего тем, у кого хорошо развита соображалка; вот с нею и надо работать, поменьше разговаривая о любви. И когда другой замечательный педагог и теоретик, главный редактор журнала «Директор школы» Константин Ушаков говорит, что слишком-то любить ребенка учителю, пожалуй, и не надо, ибо это ведет к опасным профессиональным деформациям, — я почему-то охотнее верю ему, ибо сектантских классов, где учитель становится для школьника полубогом, тоже видел достаточно.
Мне скажут, что излагать все эти претензии в юбилейной статье как минимум бестактно. А я отвечу, что какое же это счастье, коллеги, если у нас есть учитель, с которым можно спорить! Если у нас есть живая и динамичная, субъективная и полемическая педагогическая система, которая в шестидесятые- семидесятые была глотком кислорода, адекватнейшим и остроумнейшим ответом на казарменность советской школы, на беспрерывное унижение и унификацию! Амонашвили вместе с единомышленниками, опираясь на идеи Выготского и выдающихся тбилисских психологов (где сейчас эта великая школа?!), запретил видеть в школьниках безликих, изначально виноватых «учащихся» и научил воспринимать их как людей, имеющих право на собственное мнение. Одновременно с Соловейчиком, не менее спорным, азартным, заблуждающимся и все-таки великим, он настаивал на педагогике сотрудничества, отрицая педагогику насилия; перегибая палку, увлекаясь и споря, он требовал для детей права на индивидуальную программу, побеждал пресловутую уравниловку стандартизацию и муштру; защищал изгоев, которых класс травил и гнобил — часто во главе с учителем… И не увидеть в педагогике Амонашвили этого страстного желания прежде всего защитить личность — которую, заметим, все в России и особенно в СССР традиционно стремилось затоптать — может только безнадежно зашоренный тупица либо Угрюм-Бурчеев от педагогики. Учение Амонашвили — который настаивал на обучении ребенка с шести лет и первым научился мягко и осторожно адаптировать ребенка к современной школе — самой сутью своей противостоит стандарту, и в этом его особенная актуальность сегодня, когда советское образование разрушено и поругано, а новое не создано.
Да здравствует умный, мыслящий, спорный, заблуждающийся, великий учитель. Да здравствует учитель, воспитывающий такого же умного и нестандартного ученика. Да здравствует добрый и веселый Амонашвили, дай Бог ему долгих лет, мравалжамиер.
15 марта. Убит Юлий Цезарь (44 г. до н. э.)
Мартовские виды
15 марта 44 года до н. э. в театре Помпея, перед заседанием Сената, был убит Гай Юлий Цезарь. Он да Наполеон — два символа политического и полководческого величия, волновавших лучшие умы последних двух веков; и если пылкая юность больше симпатизирует Наполеону, зрелые скептики и агностики, презирающие массу, избирают героем Цезаря. Таков Бернард Шоу, чья горькая сатира «Цезарь и Клеопатра» воспринимается сегодня как пронзительная лирика; таков и Торнтон Уайлдер, написавший «Мартовские иды» — лучший исторический роман XX столетия. Впрочем, скептиком и мизантропом был и Шекспир 1599 года, как бы его ни звали в действительности; от его версии убийства Цезаря отталкиваются все последующие интерпретаторы (говорю, конечно, о художниках, а не историках). Брут участвовал в заговоре, руководствуясь высокими идеалами и защищая римскую свободу. Эта самая свобода римлянам оказалась не нужна. Народ не простил аристократам убийства любимого вождя, вдобавок богато одарившего рядовых римлян в своем завещании. Кассию и Бруту пришлось покончить с собой после недолгого военного сопротивления (их разгромил верный Цезарю Антоний), а вместо умного, благородного и умеренного тирана, надеявшегося превратить Рим в сверхдержаву сверхлюдей, к власти чередой пошли банальные властолюбцы, чье постепенное вырождение в конце концов погубило Рим.
Почти невозможно сейчас говорить о заговоре Кассия и Брута, не впадая в пошлость прямых аналогий — особенно если перечитывать Уайлдера, чьи диагнозы звучат особенно точно: «Атмосфера в Риме грозовая, беспокойная, языки становятся все острее и злее, но смеха не слышно, что ни день передают рассказы о гнусных преступлениях, где не столько страсти, сколько распущенности. Раньше я думала, что тревога во мне самой, но теперь ее ощущают все». Тут же и неизбежные ассоциации с крахом африканских диктатур, с разговорами о свободе, которую немедленно похитят, и о куда худшей диктатуре, которая явится следом… Как нельзя вовремя подоспела обобщающая статья Глеба Павловского в «Русском журнале» — о ней, думаю, будут спорить, и это полезно: «Театр ненависти и Россия как театрал». Речь в ней о том, что «страх и ненависть масс к элитам повсюду окрасили повестку дня»: Павловский видит на Ближнем Востоке «второе восстание масс», но — в полном соответствии с цезарианским сценарием — предупреждает о новой тирании, которая будет страшней прежней. «Но и такая (инновационная, сетевая. —
Штука в том, что в трагедии Цезаря почти нет отрицательных персонажей. Цезарь — безусловно величайший ум в истории Рима, и есть страшная ирония в том, что заколот он именно стилосами, острыми палками для письма: вход с оружием на заседания Сената воспрещался. Он пытался сопротивляться, даже проколол собственным стилосом руку заговорщика Каски, но пал под двадцатью тремя ударами; поистине, стиль Цезаря проиграл стилистике заговора. Но и Брут — идеалист, убивающий не только тирана, но и старшего друга, покровителя, возможного отца (слух, не подтвержденный и не опровергнутый; по версии Светония, Цезарь в последний миг говорит ему по-гречески: «И ты, дитя мое?»). Бруту ничего для себя не надо — он хочет прав, свобод, выборов, боится института преемничества, отвергает пожизненную власть в демократическом, ничего уже не значащем антураже. Короче, «Брут весьма достойный человек» — но и Антоний, издевательски произносящий это, весьма достойный человек, преданный без лести и корысти. Истинная трагедия — и любое великое искусство — там, где никто не виноват, все правы; и случай Цезаря — тот самый. Героический идеалист вооружается против гениального прагматика, а плоды достаются цинику или хищнику. Единственный стопроцентно отрицательный персонаж «Юлия Цезаря» — что и отметил столь проницательно Лев Шестов — как раз многоглавая гидра толпы, которой решительно все равно, что орать и кого громить.
Сейчас все ровно наоборот — по крайней мере в пресловутых африканских диктатурах: диктатор давно не мечтает о сверхчеловечестве, его гораздо больше интересует прагматика. Свергают диктатора радикальные исламисты, люди с весьма своеобразными представлениями о свободе и справедливости. А вот чернь, она же толпа, не хочет больше быть толпой, ее не устраивает эта сомнительная роль, ей надоело сначала петь непристойности, а потом посыпать главу пеплом и воздавать почести трупу. Нынешнее «восстание масс» — не столько против конкретного диктатора, сколько против статуса. Массы отлично понимают, кто и с какими целями удерживает их в состоянии нарастающей деградации, медленного превращения в планктон. Инновационная природа нынешнего «восстания» ровно в том, что приватизировать его нельзя — оно не поддается единоличному управлению. Для того, чтобы сменить Цезаря на кого-нибудь более привлекательного (это сложно, но возможно), следует начать не с убийства Цезаря, а с замены толпы на что-нибудь более осмысленное. Эту замену, кажется, мы сегодня и наблюдаем — по крайней мере в России; а сравнениями с Ливией я бы на месте Б. Якеменко или В. Чаплина не