Храм Василия Блаженного — гордость России. Петергоф — тоже, хоть и строили его иноземцы Иоганн Браунштейн, Жан-Батист Леблон, Никколо Микетти, Бартоломео Растрелли: но ведь надо же было пригласить правильных строителей. Мамаев курган — нетленная память о народной победе.
Озера же, горы, долины и т. п. и возникли и существуют уж точно не благодаря окрестному населению, а либо вопреки (Байкал), либо — в лучшем случае — внеположно ему. В российских чудесах смешаны совершенно разнородные явления, и эта мешанина не случайна, а как раз характерна в механизме самоутверждения. Взять наиболее частые российские мантры. «Наши женщины самые красивые!» — может быть; однако в Италии или Польше с этим никак не хуже. Но ведь недоказуемо, потому что дело вкуса. «Мы самые духовные!» — возможно; однако хорошо бы послушать, что на этот счет думают о себе японцы или испанцы. Но чем измерить дух? Это же не средняя зарплата и не качество дорог. Тут декларация подменяет аргумент. Та же схема работает и в постановке в один ряд Долины гейзеров и храма Василия Блаженного.
Разница же — принципиальная: рукотворные памятники — история, нерукотворные — география.
Неопределяемое, неисчислимое — так легко и так беспроигрышно присвоить. Но если считать своим достижением Эльбрус, то почему тогда не северное сияние, не грозу в начале мая, не подмосковные вечера?
VI
Свобода важнее всего
Петр Вайль. Думаю, то же, что и для всех. Только не все отдают себе отчет в том, насколько это универсально важно. Очень распространенная сейчас формула: обмен свободы на безопасность и благополучие. То есть передадим заботу о себе государству и его учреждениям, они нам обеспечат покой и достаток, а мы уж как-нибудь поступимся разными излишествами вроде свободы слова, самовыражения, прессы и пр. Выглядит все довольно логично: как в марксизме — есть базис и есть надстройка. Всякие свободы — надстройка: нечто даже если желательное, то не обязательное. Но это ложное построение. Дело-то в том, что жизнь человеческая существует только во всей полноте, и если поступиться одним, то непременно придется отдать и другое. Закон дворового взросления: не прогибайся ни в чем — неизбежно станешь «шестеркой». Нет примеров в истории, чтобы авторитарное государство не превращалось со временем в тоталитарное. А тоталитарное мы уже видели, знаем, что в нем жить не только страшно и скучно, но и бедно. Раб работает непроизводительно. Ценности создает только человек свободный. Вариантов нет. Фраза «слишком много свободы» — нелепа. Это может означать лишь то, что не созданы гражданские институты, которые обуздывают разгул. Пагубно не количество свободы, а только неумение с ней жить, с нею обращаться.
Тут нужно оперировать цивилизационными понятиями, которые отработаны веками. Все, что придумано человечеством для обуздания нашего природного свинства, — репрессивно: религия, мораль, право, культура, этикет. Они все только и твердят «нет», а нам же хочется «вопреки» — того, чего желается нам. Как противостоять этому? Призывать быть хорошими — бесполезно. Есть два краеугольных понятия — страх и выгода. Страх неподкупного суда и неотвратимого наказания скорее воспретит быть скотиной, чем любые убеждения. Выгода, сулящая материальное процветание, куда надежнее заставит быть честным, чем заповеди.
Понятно, что все это обусловлено известным положением: твоя свобода ограничена лишь свободой других. Не задевай — не задет будешь.
Что до государства, то его единственная роль — не мешать тебе. Не замечать тебя. То есть заботиться о старых, больных и немощных. А остальных — оставить в покое. Это единственный плодотворный способ взаимоотношений личности и государства.
Как там у Бродского: «Свобода — это когда забываешь отчество у тирана».
Существуя в такой системе, отчетливо осознаешь, что свобода не просто важнее всего — она покрывает и включает все.
Петр Вайль. Похоже, даже те, кто помнит и не позволяет себе забывать о самом страшном — расстрелах, лагерях, переселении народов, как-то подзабыли главное ощущение поздних советских лет. То, что входит в число семи смертных грехов, — уныние. Безнадежная предсказуемость всего надолго вперед. Тот монолит стоял Эльбрусом, и не видать было на нем ни одной трещинки, пока вдруг в 89-м не развалилась Берлинская стена, а за ней все остальное.
Но ведь еще за два месяца, за две недели до этого — никто и верить и предполагать такого не мог. В мои сознательные советские годы — 70
Омерзительное унижение: так проникающе всемерно зависеть от других. Какая, на хрен, свобода воли, какой венец творения. Одна тварь дрожащая на всех уровнях.
А дорого — выросшее из этого быта и бытия чеховское осознание ценности жизни — жизни вообще. Важности самого процесса существования. «Надо жить, дядя Ваня».
Конечно, это вопреки, а не благодаря. Ничего для того, что именуется «качеством жизни», тот режим для нас не делал. Просто с отрочества — не умея такое сформулировать — мы знали всем нутром своим, что сам поток жизни важнее и главнее любой идеи.
Петр Вайль. Не Сталин. Он был гадина крупного калибра. Не зря с ним тягались Мандельштам, Пастернак, Булгаков. Он должен был быть публично судим и приговорен к пожизненному заключению (я против смертной казни) без права выхода на свободу. Отвращение вызывает шпана, которая вьется у трона — в том числе и в наши дни. Можно служить. Можно даже прислуживаться, но делать это с воодушевлением — означает распад личности. Конец. Профессия не важна: политик, кинорежиссер, журналист. И называть этих «исторических личностей» по именам — неохота.
П. В. Нет таких. И не может быть, по-моему. Ведь если человек — деятель, он непременно, действуя, требует от других того же, что от себя, во имя цели.
Готовность к жертве расширяется безмерно — кто бы этой жертвой ни оказался. Ну кто краше и чище лучезарного Франциска Ассизского. Но попасть с ним в одну компанию — замучает укоризной. Не говоря уж о тех, кто проявлялся социально или государственно. Они ведь все, и Гитлер, и Ленин, и Пол Пот, хотели как лучше, никаких сомнений. Чистопородного злого духа не бывает, он ведь падший ангел. Просто эти настойчивее и последовательнее других в достижении своего понимания добра — и решительнее и беспощаднее. А если человек не деятель — как ты о нем узнаешь, чтобы восхититься?