большинство его сверстников. Тогда в «Новом русском слове» писали о «нуклеарных бомбовозах», штатах «Аркэнсо» и «Тексас», а он, слушая наши вопли, только посмеивался: и бомбовозы не вычеркивал, но и нас не попрекал «совдеповским жаргоном», что было здесь стандартным названием языка, который «третья волна» привезла с собой. Жизнь приучила его к компромиссам, и этому учились у него мы.

Правда, внедрение новых эмигрантов в здешнюю жизнь расшевелило главного: его борьба с «Новым американцем», который возглавил Сергей Довлатов и куда перешли мы с Александром Генисом, велась бескомпромиссно и закончилась нашим поражением.

Дело давнее, и сейчас я спокойно думаю о том, что отпор нашему вторжению не исчерпывался банальной схваткой за рынок. За охранительной позицией, как и за консервативностью в культуре, усматривается не только самозащита, но и более высокий смысл.

Для тех изгнанников вообще было два пути: один — ассимиляция, и они делались французами, аргентинцами, американцами. Другой — построение своей России без оглядки на ту, ставшую настолько чужой, что уже и призрачной, ненастоящей. Наша волна своим появлением нарушала удобное черно-белое существование: мы пришли как бы ниоткуда, где ничего и быть-то не должно.

Важно и то, что мы пришли не спасать Россию, а спасаться сами. Иллюзий у нас не было, и житель штата Коннектикут Юз Алешковский переиначил святые слова «мы не в изгнанье, мы в посланье»: «Не ностальгируй, не грусти, не ахай. Мы не в изгнанье, мы в посланье на х..».

Предназначение заменял задор: вся эпопея еженедельника «Новый американец» вспоминается как юность, хотя самому заметному и талантливому из нас — Довлатову — к началу «НА» было тридцать восемь. Мы попытались создать в эмиграции то, что коряво именуется «альтернативным общественным мнением», — и преуспели. Мы даже знали, как делать неплохую газету, но никто из нас не умел ее продавать. В этом суть нашего провала, и еще — в молодости, которая прекрасна, но преходяща.

Взрослый кинокритик «Нового американца» Александр Батчан вещает «голосом Америки» из Москвы. В России осели наши взрослые дамы Нина Аловерт и Наталья Шарымова. Взрослый моралист и обличитель Григорий Рыскин выпустил хорошую книжку «Записки массажиста» и пропал где-то во мгле преуспеяния в штате Нью-Джерси.

В тот же штат, и тоже по причине роста благосостояния, перебрался Александр Генис — но он со своими эссе остается полноценной частью нью-йоркского литературного пейзажа, тем более что его Нью- Джерси прямо за Гудзоном, Манхэттен видать из окна.

Перечень нью-йоркских утрат как-то возмещается новыми деталями пейзажа. В Варфоломеевской церкви на Парк-авеню в самом осторожном начале свободы выступал златоуст Битов. На Вашингтон-сквер, воспетом Генри Джеймсом, Фицджеральдом и Лимоновым, поселился культуролог Михаил Ямпольский. В часе езды, в Принстоне, привозя в лучшие нью-йоркские журналы статьи и рецензии, живет Татьяна Толстая. В Хантер-колледже на 68-й стрит пел Окуджава. А до того, еще в 79-м, он пел в Квинс- колледже.

Я уже года два жил тут и все не понимал, что это за ностальгия, о которой столько читано? Тема «березок» иначе как пародией не звучала. Кремлевский холм стоял таким монолитом, что трещин было не видать: оттого, наверное, и рассматривать не очень хотелось — так, поглядывать издали. Это было еще до Афганистана, после чего перестали выпускать даже супергастролеров, а тогда кое-кто наведывался. И вот — концерт Окуджавы. Он вышел на сцену, поставил гитару на стул, сказал в трехтысячный зал: «Мы давно не виделись». И я ощутил, как остановилось сердце. Так что для меня всякое, что положено по части березок, — это Окуджава в Нью-Йорке.

Сейчас я все чаще представляю себе, что уезжаю из Нью-Йорка — даже без особых на то оснований: вероятно, midlife crisis, на русский переводить неохота. И становится понятно, что огромный пласт воспоминаний у меня лежит здесь, между Гудзоном и Ист-Ривер. И не все утраты возместить приобретениями. Нет Довлатова.

А был он рядом в течение двенадцати лет, с самого приезда и первого знакомства, когда мы с Сашей Генисом показывали ему злачную, тогда еще не опустевшую по причине СПИДа, 42-ю стрит, где выпивший Довлатов беспечно стрелял сигареты у криминальных негров в стальных цепях. Он был рядом все эти годы — в дружбе и вражде, но гораздо больше, к счастью — намного больше, в дружбе — вплоть до моего с ним последнего телефонного разговора, его последнего телефонного разговора вообще, за два часа до того, как он умер в машине «скорой помощи» по дороге в больницу Кони-Айленда в августе 90-го.

Между этими днями пролег, может, не главный, но лучший отрезок моей жизни. Дело не только в Довлатове, тогда кончилось и многое другое: опять-таки рано говорить, что самое важное, но уж точно самое интересное — и не в последнюю очередь оттого, что разыгрывалось в нью-йоркских декорациях.

Что до Сергея, то плюс к его преданной любви к американской литературе, плюс к тому, что только здесь он утвердился как писатель, выпустив десяток книг на разных языках, ему тут нравилось по- настоящему. Он безошибочно выискивал себе в хаосе ниши, вроде ежесубботней поездки на блошиный рынок, где одержимо рылся в барахле, одаривал знакомых дурацкими диковинами, потом выставляя с его же диковинами еще большими дураками. И оказывается, как ни обидно быть комическим персонажем — персонажем быть лестно. Попадая в поле довлатовской прозы — устной или письменной, — ты вовлекался в высокий круг.

Круг сузился, и иногда мы говорим об этом. Мы — это те, кто работал, пил и болтал с Сергеем. Впрочем, эту сирену — слушали. В последние довлатовские годы ежедневно — те, кто собирался в редакции «Свободы», Бродвей 1775, угол 57-й: Марина Ефимова-Рачко, автор талантливой повести «Через-не-могу», Соломон Волков, у которого три книги о музыке вышли на множестве языков, но не по-русски, Борис Парамонов, знаток психоанализа и русской философии, мастер парадоксов и палиндромов, ненавистник Нью-Йорка и любитель пива «Будвайзер», Саша Генис, я, много было.

Сергей подходил этому городу хотя бы по росту, и одну книгу он мне надписал: «От небоскреба Довлатова». Самого небоскреба нет, есть лишь адрес: Флашинг, кладбище Маунт Хеброн, блок 99, секция Р, линия 14, могила 4.

Он вписался в Нью-Йорк, но его не описал — нормальный нью-йоркский парадокс. В единственной довлатовской повести со здешним сюжетом — «Иностранка» — Америка проходит фоном, на котором разворачиваются коллизии русской 108-й стрит в районе Форест-Хиллс.

Сам по себе феномен русского Нью-Йорка поразительно интересен, но и этот особый город ускользает: фрагмент репрезентативен, и даже часть гиганта противится охвату. (В этом смысле русский и американский составные слоны — двоюродные.) Толком не воспет и знаменитый Брайтон-Бич. Попытки освоить его уникальный язык — смесь русского, английского и идиш — делал поэт Наум Сагаловский, хоть он и из Чикаго. Это остро и смешно, но нет объективности и нет любви, а неприязнь пагубна для постижения.

Как-то мы с Александром Генисом написали статью о том, что Молдаванка была неприглядным местом, но явился Бабель и сделал ее фактом культуры — вот так же станет культурным фактом Брайтон- Бич, дождавшись своего Бабеля. Наум прислал нам стишок, который заканчивался так: «Воздастся вам — и дайм и никель. Я лично думаю одно: не Бабель нужен, а Деникин, ну в крайнем случае — Махно». Эмигрант стыдится своей малой Америки, но большая ему чужда и практически не нужна. Вот и создается ситуация: кто ассимилируется, тот уходит из русской культуры, кто в ней остается, тот не воспринимает Америку.

Так было всегда. В гениальном стихотворении Маяковского «Бруклинский мост» есть знаменитая ошибка: «Отсюда безработные в Гудзон кидались вниз головой». Мост перекинут через Ист-Ривер, до Гудзона полтора километра по прямой. История ошибки поучительна.

Строфа про безработных в черновике вписана отдельно и другими чернилами — скорее всего после отъезда, когда издали было не разобрать, где какая река. Когда поэт читал свежее стихотворение в Нью- Йорке, из публики сказали: «Не забудьте, товарищ Маяковский, что с этого же моста часто безработные бросаются в воду, разочарованные и измученные жизнью» («Русский голос», Нью-Йорк, 13 декабря 1925 г.). Слова эти были произнесены по-русски — на языке маяковской Америки. Иных он не знал, как и проехавший тут тремя годами раньше Есенин: «Кроме русского, никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски». Но Есенин объехал Штаты в качестве скифского мужа Айседоры Дункан — оттого столкнулся с американской Америкой, взбесившей его снисходительным вниманием к забаве звезды, пил в отелях и бил по головам фоторепортеров, оттого не сочинил за полгода ни одного американского стиха. И писал Мариенгофу:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату