полетела к земле.
Он успел подхватить ее тяжелое тело – толстая овчина смягчила удар, но Нечай повалился на колени и проехал ими по кирпичам, едва не задавив ребенка. Как хорошо, что он выронил тесак! Сейчас или он, или она напоролись бы на широкое лезвие.
Девочка, похоже, была без чувств – она молчала и не шевелилась. А может, все же убилась? Удар получился очень сильным.
Нечай, продолжая стоять на коленях, осторожно оторвал ее от себя и убрал с ее лица рассыпавшиеся русые волосы. И едва не потерял дар речи от удивления.
– Груша? – выговорил он.
Она открыла глаза, будто услышала его голос. И улыбнулась. Ни испуга, ни разочарования не было на ее лице.
Он ощупал ее с ног до головы, но не нашел ни одного серьезного повреждения, разве что пара синяков в тех местах, где ее поймали его руки.
– Девочка, да как же ты тут оказалась? – бормотал Нечай, – зачем же ты это сделала?
Она молчала, улыбалась, и терлась щекой о его руки.
Он нес ее домой, закутав в полушубок Полевы: мимо кладбища, мимо усадьбы Тучи Ярославича с живыми флюгерами, через лес, в котором теперь не было ни тумана, ни призрачных голосов. Нечай нашел на тропинке тесак – он заметил его издали, посреди тропы. И в трактир, где все стихло, и хозяин дремал, сидя у открытого очага, на котором жарился поросенок, он тоже зашел, кинул хозяину осколок кирпича – три рубля того стоили.
На пороге дома Груша приложила палец к губам, и он понял: не стоит будить ее родителей. Пусть все останется между ними, пусть никто не знает, где она была ночью. Была? Нечаю почему-то показалось, что она не просто там была – она там бывала.
Полева проснулась, когда Груша спряталась под одеялом на своем сундуке – Нечай, залезая на печь, задел ухват и тот с грохотом повалился на пол.
– Принесла нелегкая… – проворчала она, – лучше бы вообще не приходил, сволочь подзаборная.
Нечай улыбнулся и промолчал. Печь не остыла, и сухой, колышущийся жар шел наверх – малые разметались во сне, отбросив тулуп, которым накрывались. Нечай подтянул тулуп к себе: тепла не бывает много. Он так застыл – снова застыл! А мечтал никогда больше не мерзнуть.
День второй
Грязные, истертые до жирного блеска доски пола качаются перед глазами.
– Ну? Целуй сапог! – хохочет рыжий Парамоха.
Нечай стоит на коленях, а его голову за уши пригибают вниз двое ребят, Парамоха подставляет ногу, и Нечая тычут в нее лицом. Нечай верит, что это в последний раз, что если он поцелует перепачканный сапог со всем подобострастием, на которое способен, то его отпустят. Но Парамоха снова медленно обходит Нечая с другой стороны, Нечай захлебывается плачем, умоляет, пробует вырваться, а Парамоха со всей силы лупит его сапогом в зад, снова подходит спереди и снова требует:
– Целуй сапог.
Чем громче Нечай кричит от боли, тем громче гогочут мальчики вокруг. Он жалок, растоптан, унижен, и он снова целует сапог, потому что надеется, что Парамоха перестанет. Уши ломит так, что боль доходит до самого затылка, чего уж говорить о том месте, по которому Парамоха бьет сапогом! А Парамоха считается мастером в этом деле и знает, куда ударить. Парамохе – четырнадцать лет, он третий год учится на приготовительной ступени. Нечаю – десять, и это его второй день в школе.
Нечай проснулся в липком поту и с твердым болезненным спазмом в горле, прогоняя от себя мучительное сновидение. Он не любил спать, но обычно любил просыпаться. После таких снов ему и просыпаться не очень хотелось. Перед глазами застыло лицо рыжего Парамохи, с веснушками, сливающимися в одно пятно, покрывающее нос картошкой и воспаленные щеки. Ресницы у Парамохи были рыжими, и брови, и руки его тоже покрывали веснушки. Его лицо с оттопыренными ушами Нечай до сих пор помнил во всех его отвратительных подробностях. И веснушки на ушах помнил. И голос.
Отец привез его в школу с опозданием на два месяца, когда жизнь приготовительной ступени уже вошла в колею. Он оказался на год младше остальных, и отец Макарий, настоятель школы, уговаривал отца приехать на следующий год. Но отец побоялся, что на следующий год у Афоньки не получится выхлопотать место.
Прошло пятнадцать лет, но Нечай так и не смог простить себе первых двух недель в школе. Он убеждал себя в том, что был тогда совсем ребенком, что любой мальчик на его месте вел бы себя так же, что он физически не мог справится с четырнадцатилетним парнем, что – в конце концов – он не ожидал такого приема… Не помогало. Он старался забыть эти дни, никогда не возвращаться к ним, но вспоминал, особенно засыпая, и испытывал мучительный стыд. Не боль, не обиду – только стыд. Особенно стыдно ему было вспоминать самого себя по дороге в школу – он хотел туда, он рисовал в мечтах совсем другое. Он не мог спать от радости, он крутился всю дорогу, и видел счастливое лицо отца: не каждому выпадает такой случай – отправить сына учиться. Унылый монастырь на краю унылого города казался ему тогда величественным, полным загадок и тайных знаний. Он вошел в монастырский двор восторженным дурачком, ему понравилось сразу все – высокие белые стены, два каменных храма с золотыми главами, чисто выметенные дорожки, монахи – серьезные, строгие, одетые в черное.
Он не мог простить себе этих мечтаний и этой глупой радости. Потому что реальность оказалась чересчур отвратительной по сравнению с его фантазией. Грязной и унизительной.
Парамоха любил издеваться над маленькими, а Нечай оказался самым маленьким. Остальные мальчики тоже боялись Парамоху, поэтому с радостью превратили Нечая в козла отпущения. Две недели. Он был козлом отпущения всего две недели, но эти дни впечатались в память несмываемым позорным клеймом, и, наверное, определили всю его дальнейшую судьбу.
Нечай убегал и прятался от Парамохи под кроватью, а Парамоха вытаскивал его оттуда за ноги. Со стороны это было смешно, и все смеялись. Парамоха крутил ему уши, таскал за нос, бил по лбу двумя пальцами, хлестал по щекам – именно от него Нечай узнал, что, получив пощечину, надо подставить щеку для второй. Нечай плакал и просил его отпустить. А все вокруг хохотали над ним. Хохотали над его унижением и болью.
Когда Парамохи рядом не было, Нечай еще надеялся разжалобить «товарищей», договориться, объяснить, что, на самом деле, он не так смешон. Ведь в Рядке ребята его любили – теперь он, конечно, сомневался в этом, просто дома никто не мог обидеть его безнаказанно, ведь у него был старший брат. Он надеялся, что его возьмут играть, пытался быть полезным, старался всем угодить, но это вызывало только новые насмешки. Это потом он догадался, что не столько сам Парамоха, сколько эти злые, трусливые насмешники – причина его несчастий.
В школу принимали в основном детей иереев, иногда – дьяконов. Детей Афонька не имел, поэтому Нечаю и «посчастливилось» оказаться в стенах монастыря – кто-то же от их прихода должен был учиться.
Монахи оказались жестокими ненавистниками своих учеников, их, похоже, только развлекали «игры» подопечных. Половина из них искренне считала, что грамоту можно вбить в головы ученикам только розгой, а вторая половина откровенно наслаждалась, наказывая мальчиков. В первый раз Нечая подвели под розги в конце второй недели в школе – свои же «товарищи»: Парамохе хотелось послушать, как Нечай будет визжать. И он визжал, потому что и предположить не мог, как это больно.
После этого он прожил еще один день: плакал и прятался, и мечтал умереть. А потом в нем что-то надорвалось. Вообще-то дома он был добрым и спокойным мальчиком, старался со всеми дружить, никого не обидеть, не любил ссориться и не лез в заводилы, с радостью принимал игры, которые ему предлагали ребята. А тут… Сначала он возненавидел самого себя. Он чувствовал отвращение к себе, он считал себя распоследней мерзкой тварью, гадким слизняком, о которого не зазорно вытереть ноги. А потом, в ответ, как щит, как прикрытие, как оправдание, пришла злость на всех остальных.
И однажды ночью, глотая слезы, Нечай поклялся самому себе, что больше никогда не заплачет. Пусть Парамоха делает, что хочет, пусть его забьют розгами до смерти, пусть его прибьют к кресту, как Иисуса, он больше никогда не заплачет. Он никогда ни о чем у них не попросит. Он никогда не посмотрит в их сторону. Он вычеркнет их из своей жизни. Вместо страха и отчаянья он ощутил ненависть, которая едва не прожгла