В последнюю ночь перед кончиной Мойше Машберу мерещились мухи, которые будто бы заполнили весь дом: они сидели на стенах, на потолке, на полу, вертелись в воздухе — немыслимое количество мух, летающих и жужжащих.
— Что это? — спросил он в изумлении. — Еще, кажется, не время… Ведь еще не лето… Откуда же набралось здесь столько мух?
Лузи, конечно, каждый раз пытался рассеять его страхи и отвлечь его. Но в самую последнюю ночь, когда всем стало ясно, что наступает конец, никто не ложился спать. Домочадцы чувствовали, что нужно бодрствовать; они окружили Мойше, стараясь поддержать в нем последние искры жизни. В ту ночь Мойше Машбер кивком приказал всем отойти в сторону. Единственным, кого он оставил при себе, был Лузи, которого он опять попросил склониться к нему. А когда Лузи наклонился, Мойше вдруг спросил — хладнокровно, как человек, собирающийся в путь и не желающий ждать:
— Который час, Лузи? — и тут же задал второй вопрос: — Не правда ли, об одеянии и о месте я, кажется, еще в прошлом году позаботился?
Сказав это, Мойше умолк. Он не ждал ответа от Лузи, потому что самый вопрос как бы заключал в себе положительный ответ… На минуту он сосредоточился, словно о чем-то сам с собою посоветовался, и затем произнес, обращаясь к Лузи, одно только слово: «Исповедь…»
Лузи сделал все, что требовалось. Он читал, а брат, насколько это было в его силах, спокойно повторял слова исповеди без боли и жалости к себе. В гостиной было тихо — так тихо, будто мухи, которые померещились Мойше, перестали вдруг жужжать и замолкли, присматриваясь к тому, что происходит. Из углов доносилось приглушенное всхлипывание: Юдис, спрятавшись за портьеру, вздрагивала плечами, еле сдерживая рыдания; ей вторила Эстер-Рохл, а также другие родственники, которых в последние дни пригласили дежурить у постели больного, чтобы сменить переутомленных домочадцев. Один только Лузи держался так, как того требовал долг брата: он стоял у кровати и прислушивался к дыханию умирающего.
Мойше Машбер успокоился и дышал все реже. Потом, когда душа его отлетела, все увидели, что делать больше нечего, кроме того, что делают обычно с человеком, когда тот перестает дышать. Вдруг Юдис закричала не своим голосом. Ее муж Янкеле Гродштейн и шурин Нохум Ленчер, как и все другие родственники и синагогальные служки, которых тоже позвали в дом в эту ночь, окружили ее и не позволили ей пробраться туда, куда она порывалась с гораздо большей силой, чем можно было в ней предположить. Ее удержали, а Мойше Машбера тем временем сняли с кровати и положили на пол.
У изголовья установили подсвечники, тело накрыли простыней.
На следующее утро, когда весть об этой смерти разнеслась сначала по тем местам, где находились предприятия Мойше Машбера, а затем по базару, по лавкам и магазинам, все почувствовали себя нехорошо, особенно, конечно, купцы — и те, у кого с Мойше были давнишние деловые связи, и другие, которые просто знали его и относились к нему с уважением. Всех ошеломила эта весть.
— Вот как!.. Благословен Судия праведный!.. — говорили горожане и прибавляли: — Жаль, жаль…
— Очень жаль! — сокрушались те, у кого известие о смерти Мойше вызывало больше сочувствия.
— Прежде времени из жизни ушел, — вздыхали иные с укоризной, имея в виду тех, кто в свое время охотно помогал ангелу смерти.
— Шутка ли, еврея отдали в чужие руки, такого человека в тюрьму засадили…
— Неслыханное дело!..
— Разбойники! — восклицали разгневанные люди, которые, вероятно, сами страдали от козней зложелателей, причинивших столько вреда Мойше Машберу, и теперь считали возможным назвать по имени виновников своих страданий.
— Ведь это же неслыханно! Отца семейства, человека с добрым именем — так сломить, довести до такого… Ах, будь они неладны!..
— Кто? — спрашивали те, кто подходил к группам беседовавших и не слышал начала разговора.
— Кто? — с усмешкой переспрашивал тот, кто произнес первые слова и готов был продолжать свою обвинительную речь, хотя сначала, быть может, даже не собирался называть никаких имен, ведь слушателям, по-видимому, все имена были известны. — Кто? — продолжал он. — Те, у кого Бога в сердце нет, все эти Яковы-Иоси, готовые смести все на своем пути и уничтожить всякого, кто, как им кажется, мешает им насытить свою утробу и наполнить свой карман. Невиновного они могут загнать в тюрьму или в яму столкнуть — как вот Мойше Машбера…
Одни говорили с озлоблением, другие просто с недовольством, а третьи — по склонности к меланхолии и к печальным разговорам, размышляя о собственной смерти, когда речь шла о смерти другого. А ближе к полудню толпа людей двинулась к дому Машберов, чтобы проводить Мойше и отдать ему последний долг.
Похороны проходили как обычно. Вначале тихо толпились в доме Мойше Машбера: все пошли взглянуть на покойника, лежавшего в зале. Находясь здесь, многие, кто никогда в этом доме не бывал и по достатку своему стоял на гораздо более низкой ступени, чем семья Мойше, теперь заодно поглядывали на мебель, оставшуюся от добрых времен, на мягкие диваны и стулья в белых чехлах, на высокое, в человеческий рост, зеркало в резной раме, закрытое простыней, на вазоны с цветами, отставленные в угол… Посетители испытывали к покойнику — который, как и все покойники, лежал на полу со свечами в изголовье — не только сочувствие, но и зависть. Они думали о том, как в былые времена в этой просторной и полной воздуха гостиной Мойше Машбер сидел один или принимал гостей, несравненно более счастливый, чем они. Потом эти люди заглядывали в другие комнаты, двери которых были распахнуты, поскольку никому не приходило в голову их закрыть, как это бывает во время большого торжества или во время большой печали в доме.
Сначала пришедшие соблюдали тишину. Потом, пока обмывали тело, они вышли во двор, где заговорили о покойном, начали вспоминать свершенные им добрые дела и всячески восхвалять его. Это делали и те, кто знал Мойше Машбера лично, и те, кто знал его только понаслышке. Когда омовение закончилось, люди столпились у порога. Первой задержала вынос тела Юдис. Она стояла у притолоки, откинув голову, и не слыхала, как ей кричали: «Пропустите, пропустите!..» Возможно, она притворялась, что не слышит криков, желая — если не силой, то хотя бы так — хоть на минуту задержать в доме любимого отца. Когда покойника поднесли к носилкам, стоявшим во дворе возле скамьи, людей задержал Алтер. В эту минуту он был бледен, точно полотно.
Когда Мойше находился при смерти, Алтер не приближался к его кровати. Лишь изредка он останавливался на пороге гостиной, смотрел на брата, не шевелясь, и тут же уходил. Но теперь, когда все уже было кончено, когда ему оставалось только распрощаться с Мойше — Алтер знал, что из-за своей болезни он не сможет пойти на кладбище, — он хотел было припасть к Мойше и то ли поцеловать его, то ли сказать что-нибудь, то ли поплакать.
Когда собравшиеся увидели, что Алтер собирается сделать, они не позволили ему склониться над покойником. Тогда Алтер издал вопль, отрывистый и громкий. Казалось, вот-вот по двору разнесется безудержный, истошный крик. Однако Алтер нашел в себе силы и вовремя спохватился, поняв, очевидно, что честь умершего требует того, чтобы он, Алтер, сейчас свою болезнь не проявлял. Он пересилил себя, но далось ему это нелегко. Когда Мойше Машбера уже должны были положить на носилки, все увидели, что Алтер, стоявший возле Лузи, вдруг припал к его груди и, как ребенок, который о чем-то просит старшего, в немом отчаянии прислонил к нему голову. Эта картина произвела на всех столь глубокое впечатление, что на мгновенье люди позабыли о покойнике; даже носильщики, которые на своем веку не раз бывали свидетелями печальных зрелищ, — даже они замерли, стоя перед носилками.
— Пропустите! Пропустите! — крикнул наконец один из них так громко, что Алтер в испуге отшатнулся от Лузи и, мертвенно-бледный и удивленный, отошел в сторону.
Люди хлопотали у носилок. Так же как Алтер прижался к груди Лузи, Меерка, старший внук Мойше Машбера, припал к матери и зарылся лицом в складки ее пальто, и не видно было, плачет он или всхлипывает, дрожа всем тельцем. Люди с носилками вышли за ворота, но здесь снова на короткое мгновение задержались. Юдис, которая не желала видеть, как отца укладывают на носилки, пошла к воротам первая и — так же как давеча в доме, прислонилась к косяку — прислонилась к воротам, видимо, с