увидел, как дядя Лузи открыл дверь и вышел на улицу; он думал, что дядя Лузи сейчас вернется, но того все не было. И тогда Меерка испугался за дядю Лузи, ведь он должен был его охранять. А кроме того, ему и самому стало страшно — ведь он остался один в пустом коридоре.
Тогда он приподнялся на своей кровати, прильнул лицом к стеклу — это стекло было красное — и посмотрел во двор; он вдруг увидел дядю Лузи: тот стоял посередине двора и, запрокинув голову, смотрел на небо.
Меерку это испугало, он никогда не видел ничего подобного, даже не представлял, что человек среди ночи в полном одиночестве может смотреть в небо.
Мальчуган зарылся в подушку, накрылся с головой и уснул. Но спал он неспокойно, метался во сне, а картину, увиденную этой ночью, запомнил на всю жизнь.
И Мойше перед сном неизвестно почему потянуло к окну. Он выглянул во двор и вдруг отшатнулся, увидев то же, что и Меерка: Лузи стоял посреди двора, его взор был обращен в небо.
Мойше чуть не крикнул, но удержался, боясь разбудить Гителе. Он не решился снова посмотреть в окно. Он понял, что Лузи, вступив на новый путь, старается во всем соблюдать обычаи своих новых единомышленников и теперь перед сном, как это положено у них, справляет час одиночества.
Он вспомнил свой сон — стоявшего посреди двора Лузи, и колдовские свечи вокруг него, и отца, который отворачивается от сына… как будто он не в силах смотреть на него.
Мойше был ошеломлен, так как этот сон каким-то странным образом состоялся наяву, и перед ним возник образ отца, и он вспомнил слова, которые тогда произнес отец:
— Разве ты не видишь, как опозорил нас Лузи?
III
Лузи среди друзей
В городе N в это время было очень много шумных хасидских братств, состоявших в основном из зажиточных обывателей. Но была среди них одна, самая маленькая и незначительная группа, которая называлась браславской. Она состояла из полутора-двух десятков ремесленников и бедняков. Понятно, что такая малочисленная группа не могла даже и мечтать о том, чтобы иметь свою синагогу.
Кроме того, их постоянно преследовали, поэтому они или снимали на время синагогу, или — что случалось чаще — выклянчивали разрешение помолиться рано утром, на рассвете, до того, как соберется народ.
Время от времени к браславцам приезжал из далекой Польши какой-нибудь юноша, почти мальчик с певучим выговором и котомкой за плечами, а порою и с мешком и рабочими инструментами. Задачей его было задержаться здесь подольше, чтобы усвоить учение и обычаи браславцев.
Такого юношу встречали очень тепло, привечали. На первых порах, пока он еще не зарабатывал, помогали ему и деньгами из общей кассы — «не мои, не твои, а Божьи», как они это называли, подкармливали его; а потом, когда он начинал работать, он жил на свои средства и делился с другими, помогал тем, кто больше нуждался.
Бывало и так, что к общине примыкал человек богатый. По манерам, по внешнему виду можно было судить, что это человек, ворочающий крупными делами, имеющий богатый дом, живущий в роскоши. Оказавшись в общине, он с ее приверженцами обходился как с близкими: все, что было у него лишнего, все, что не было ему остро необходимо, он отдавал, делил с ними. И вот что удивительно — дающий не кичился своей щедростью, а берущий не чувствовал себя униженным.
Многие члены этой общины из-за своей доходящей до сумасшествия набожности переставали заниматься ремеслом и лишались последних средств существования. Жены, находящиеся целиком под влиянием своих мужей, не требовали у них ничего, ничего не просили и их дети, истощенные, анемичные, — они знали, что просьбы ни к чему не приведут.
Большинство браславцев дни проводили в молитвах и постах, да и ночью они молились, но уже на могилах местных цадиков. О том, чтобы заняться чем-нибудь полезным для себя, для людей, наконец, для своей семьи, браславцы и не думали. Вот перед нами некоторые из этих людей: Авремл — огромного роста портной. Он еще молод, ему нет и тридцати лет, у него нет растительности на лице, вместо бороды на подбородке — несколько бесцветных волосков. Лицо смертельно бледно, он выглядит как тяжело больной человек. Он давно забросил работу и занялся изучением сложнейших книг, которые ему не под силу понять. Но больше всего времени он проводит в молитвах на кладбище. Молитвами и постами Авремл довел себя до крайнего истощения, от него веет кладбищенским холодом, а изо рта у него идет дурной запах.
— Ах! Ах! — восклицает он, приходя в экстаз во время молитвы. Религиозный экстаз может снизойти на него и во время будничного разговора. Иногда в самой обычной ситуации его вдруг охватывало вдохновение, и он впадал в исступление.
— Авремл! — тормошила его жена, приходившая иногда под вечер в молельню и нарушавшая его мистическое забытье. — Авремл, у детей сегодня во рту и маковой росинки не было… Нет ли у тебя хоть сколько-нибудь денег?..
У Авремла был большой кожаный кошелек гармошкой со многими отделениями, и когда он его раскрывал, то иногда находил завалившиеся монеты, но чаще и этого не было. А жена стоит рядом мрачная, хочет и не может сдвинуться с места, но оставаться незачем, смотрит на своего мужа, на его длинную, тощую фигуру, на его зеленовато-бледное лицо и жалкие волоски вместо бороды и понимает, что ей ничего не дождаться. И при последнем вечернем отблеске солнца, и утром Авремл погружен в чтение, он витает в далеких мирах…
Красильщик Мойше-Менахем — человек средних лет и среднего роста, с черной бородкой. Туловище его как бы согнуто от продольной оси, так что правая сторона наклонена к левой. Поэтому он и стоит, и ходит, и бегает немножко боком. Верхняя губа его когда-то была рассечена и зашита, и на ней виден красноватый шов, а сама губа стала короче, верхние зубы немного выступают вперед. И когда говорит он, можно подумать, что ему не хватает воздуха и поэтому он неожиданно останавливается, делает глубокий вдох, словно заглатывает воздух. Человек он подвижный, словно ртутью налитой, беспокойный — собственная горячность не дает ему покоя, рвется наружу, не дает ему устоять на месте.
Этот Мойше-Менахем, несмотря на свою дикую набожность, все же находит время для работы. Его часто можно встретить зимой и летом на берегу реки с грудой выкрашенной одежды; он полощет ее, стирает, но при этом никогда не раздевается. И хотя он работает, делает свое дело, но голова его, видно, занята совсем другим; даже зимой во время больших холодов он может бросить все и стоять неподвижно несколько минут. Он застывает на одном месте потому, что в этот момент его охватывают особенно высокие религиозные чувства и мысли.
Его часто обворовывали, особенно летом. Мойше-Менахем, окончив стирку, после работы уходил со своим узлом в сторонку и усаживался читать любимую книгу — популярный среди хасидов морально- мистический трактат; автор — испанско-еврейский философ Бахья ибн-Пакуда. Особенно любил он перечитывать тот раздел, где говорилось о силе надежды и упования. Об этом, как видно, хорошо знали воры, и в то время, как Мойше-Менахем зачитывался в момент наибольшего упования, они тихо подкрадывались сзади и уносили чужие вещи…
Менахем должен был потом (как же иначе?) расплачиваться со своими клиентами. А так как кражи повторялись довольно часто, то он вскоре лишился почти всех своих заказчиков, а вместе с ними, разумеется, и заработков.
А это носильщик Шолем — силач, человек с мощной грудью, широченными плечами, молочно-белым лицом и густой бородой. На нем всегда рабочая одежда — фартук из сурового полотна, надетый через голову и перевязанный веревкой; этот фартук в два раза больше, чем фартуки других носильщиков, потому что и сам Шолем вдвое больше всех других. Руки и ноги у него огромны, как, впрочем, и должно быть у такого великана.
До того как Шолема завлекли в браславскую общину, на базаре о его силе рассказывали легенды: он мог схватить за передние ноги разгоряченную лошадь и поднять ее на дыбы; он таскал по лестнице, вверх и