в толкование чьих-то сочинений, даже если они написаны рукой мудрецов — сынов великого Израиля».
Эта молитва была у Михла постоянно на устах, с нею он вставал и ложился, даже когда шел по улице или в самый разгар беседы, он порой отворачивался и шепотом повторял ее слова.
Он теперь с особой страстью, одержимостью и усердием, никогда не знавшими сомнений и колебаний, предавался новой своей вере и подвергал себя различным истязаниям — зимой, в самые лютые морозы купался в проруби, по пятницам, обрезая ногти, в кровь изрезал себе пальцы на руках, применял различные способы для испытания тела и духа.
Михл не обращал внимания на свою бедность и учил только детей бедняков, да и таких учеников у него было немного. Более богатые и уважаемые обыватели, зная о его сомнительном прошлом, своих детей ему не доверяли. Он был до того беден, что в доме часто не было никакой еды. И если его жене и детям хоть кое-что порой перепадало, то сам он, кроме махорочной закрутки, кажется, вообще в рот ничего не брал.
Он занимался со своими учениками столько часов, сколько полагается, а остальное время проводил среди браславцев и охотно делился с ними духовной пищей.
Из этих и подобных им людей состояла тогда эта община — весьма немногочисленная, презираемая местечком. Редко кто вступал в нее, разве что иногда — как об этом уже рассказывалось — явится из далекой Польши паренек-ремесленник с котомкой за плечами, или неожиданно примкнет к ней какой-нибудь чудак-богач, который отказался от своего богатства, оставил семью и бросил все свои дела.
Вот к этим людям и примкнул Лузи Машбер.
В то время община не то купила, не то выпросила разрешение молиться в Живой синагоге — ее называли Живой, чтобы не называть синагогу «мертвой» — поскольку стояла она у входа на старое кладбище, расположенное в центре города.
Члены общины собирались в синагоге рано утром по субботам, когда город еще спал. Все они уже побывали в микве, их бороды и головы были влажны и не расчесаны. Кафтаны, одеваемые только по субботам, от долгого ношения потертые и утратившие свой первоначальный черный цвет, висели на их истощенных, от постоянного недоедания, фигурах.
И среди этих людей впервые появился Лузи. Он встал у раскрытого окна, обращенного к кладбищу. Он был одет гораздо богаче, чем они, — на нем шелковый кафтан, а на подоконнике лежало его летнее пальто с узким бархатным воротником. Поверх кафтана он накинул талес с серебряной каймой — готовился к молитве.
Каждый член общины перед молитвой был занят собой, но спеша исполнить любимую обязанность богослужения, при этом все посматривали на Лузи. Они гордились тем, что он примкнул к ним.
Вскоре в синагоге стало шумно, как это обычно бывает во время молитвы. Одни стояли на месте, другие, наоборот, перебегали с места на место, как будто желая освободиться от собственного тела. Казалось, только стены синагоги мешали им…
Синагогу заполнили возгласы и крики. Авремл, долговязый портной, в болезненном изнеможении поминутно выкрикивал: «Ах! Ах!» Красильщик Менахем метался как зверь в клетке, повторяя снова и снова слова молитвы. Одни размахивали руками, другие топали ногами, третьи, задрав голову, вопили, как недорезанные, а те, кто ни голоса, ни сил не имели, стояли лицом к стене и, одержимые благоговейным восторгом, раскачивались, иногда выкрикивая:
— Воспойте праведники, с Богом! Хвала благочестивым! Да будет милосердие Твое с нами, ибо возлагаем все наши упования на Тебя, Господи наш милосердный!..
Все двенадцать окон синагоги были широко раскрыты в сторону кладбища. Только что солнце поднялось над горизонтом. Город был еще погружен в предутренний сон. А здесь, в Живой синагоге, маленькая группа возбужденных хасидов возносила хвалу Богу. Они были охвачены радостью и гордостью, что первыми в этот наступающий субботний день подняли свой взор к небу. Сегодня они были в особом настроении — ведь среди них был такой дорогой и почетный гость, и он не только посетил их — он присоединился к ним, выбрал их из всех.
Они видели, как их гость сначала стоял у раскрытого окна и глядел на кладбище, а потом повернулся лицом к тем, кто молился, и тоже не смог устоять на месте.
Лузи был в приподнятом настроении. Его радовало то, что он так рано оставил мягкую и уютную постель в доме богатого брата и пришел сюда, к этим плохо одетым людям, которым легко подниматься с их убогого ложа и с самого утра начинать восторженную молитву Богу.
Он давно не получал такого удовольствия от молитвы, не молился с таким чувством и с таким усердием — от радости и от избытка чувств ему не хватало воздуха. Он поворачивался к раскрытому окну и с воодушевлением произносил слова молитвы, потом он опять устремлял взор к новым друзьям, чтобы быть поближе к ним. Так продолжалось все время, пока молились, а молились довольно долго.
Но вот молитва завершилась. И все начали поздравлять друг друга с субботой, потом они окружили Лузи.
— С доброй субботой, с доброй субботой, — отвечал он всем.
Затем, как это было у них заведено, все собравшиеся начали танцевать. Они танцевали долго, с упоением, с подъемом, который вдохнула в них молитва. Они танцевали, взявшись за руки, в тесном круге, прижавшись друг к другу так, словно один не мог существовать без другого. Это продолжалось до тех пор, пока на пороге не появился служка настоящих хозяев синагоги. Взглянув на танцующих, он хотел было, как всегда, бросить свое обычное:
— Черти!
Однако на этот раз он попридержал язык. С удивлением увидел он среди знакомых ему людей человека, которого ни разу здесь не встречал до сих пор.
Он увидел Лузи — высокого, с гордым и независимым выражением благородного лица. И одет тот был совсем не так, как остальные, — богато, в шелковом кафтане. Служка наблюдал, застыв на пороге. Он увидел, что все, перестав танцевать, окружили Лузи. Кто-то спросил:
— А у кого проведет Лузи нынешнюю субботу?
— У меня, — первым откликнулся Михл Букиер.
И Лузи должен был разделить с Михлом Букиером утреннюю субботнюю трапезу, и сон после трапезы, и короткую беседу после сна — и так до предвечерней молитвы, которую ему предстояло прочесть от лица всей общины в той же синагоге.
Такой бедняк, как Михл Букиер, мог жить, конечно, только на окраине города, на «песках». Дом его стоял на кривой улице, расположенной рядом с бойней, и поэтому тех, кто тут жил, называли «живодерами».
Маленький приземистый домишко Букиера был задвинут в самую глубину двора. Позади него был пустой огород, на котором почти ничего не росло. Перед домом торчало одно-единственное дерево, напоминавшее вербу, листвы на нем уже почти не было, ствол искалечен, в середине большое дупло, из которого сыпалась желтоватая труха, на дереве — сверху донизу — копошились муравьи, занятые своей постоянной работой. Лузи пришлось низко нагнуться, чтобы попасть в дом.
Здесь было две комнатки; в одной — печь и тут же стол с двумя скамейками, за этим столом Михл Букиер занимался со своими учениками. Комната эта служила также кухней и столовой, а в другой, поменьше, спали.
Семья состояла из жены, высокой женщины с большим ртом, и пятерых детей. Старшей была дочь — рыжеватая девушка с конопатым лицом; за ней два подростка лет четырнадцати — шестнадцати, оба они уже работали: один помогал переплетчику, другой крутил колесо у точильщика; и, наконец, двое самых маленьких — мальчик и девочка.
Вся семья сидела сейчас за столом. За этим столом Михл Букиер, еще до того, как он пришел в общину, писал свои трактаты, от которых потом отрекся; за этим столом и теперь, в будние дни, он разучивал с учениками иногда Библию, а большей частью свою любимую Книгу Иова, мучения и горести которого казались Михлу собственными страданиями. Поэтому во время занятий ученики нередко видели его плачущим, веки Михла краснели, по щекам катились слезы. Так тяжелы были бедствия, которые свалились на него, и вместе с Иовом он повторял: «Пусть сгинет день, в который я родился».
За этим столом сейчас собралась вся семья, сам Михл и его уважаемый гость Лузи сидели на