или смерти — так или иначе, из-за разлуки с ним — до тех пор, пока другой мужчина не отнял у нее жизнь, — рано, слишком рано! — навсегда лишив ее возможности снова полюбить…
Наконец доктор Франкво все же закрыл тело простыней, и на этот раз Анж не протестовал ни единым жестом. Все было кончено. Жан повернулся к мальчику, пораженный его выдержкой: за все это время тот не шелохнулся, не пролил ни слезинки. Жану даже показалось, что Анж по-прежнему смотрит на тело сестры — уже сквозь закрывающую его материю. Наконец судмедэксперт задвинул полку обратно в шкаф и закрыл металлическую дверцу. Пора было уходить. Жан осторожно обнял мальчика за плечи и повел к выходу.
Наступил вечер. На набережную налетали порывы холодного ветра, но это было к лучшему — они словно развеивали мрачную атмосферу смерти. Вместо того чтобы свернуть с набережной и вернуться к себе по улицам, Жан и его спутник продолжали идти вдоль реки, по левому берегу. На причале рабочие разгружали баржу с углем, передвигаясь вверх-вниз по деревянным мосткам, перекинутым с борта к пристани. Издалека рабочие напоминали муравьев — одни с полными корзинами на плечах спускались к повозкам, другие, опорожнив корзины, снова поднимались на баржу. По воде скользили небольшие прогулочные пароходы с пассажирами на палубе. Один пароходик причалил у Нотр-Дам, и Жан с мальчиком могли бы подняться на борт, но прогулка пешком доставляла им больше удовольствия. Над кормой пароходика летали несколько чаек, и в их криках и беспорядочных взмахах крыльев на сильном ветру чувствовалась какая-то растерянность. Жан и его спутник шли бок о бок, чуть быстрее, чем на обычной прогулке. Жану хотелось подыскать какие-то слова, чтобы утешить мальчика, но ничего не приходило в голову. Анж, судя по всему, не хотел сейчас возвращаться домой. Его взгляд блуждал где-то вдалеке, над парапетом набережной Августинцев. Возле Нового моста на ограде Жан заметил четыре стихотворные строчки. Он замедлил шаг и прочитал:
В свои семнадцать лет Полина Мопен была вырвана из жизни, прежде чем для нее настала бы пора горечи и истинного смирения… Однако Жан никак не мог понять, что означает эта смерть от удушья. Что на самом деле произошло? Узнает ли он когда-нибудь ответ? Но что было для него очевидным, так это возникновение неких уз, которые отныне связывали его с мальчиком, как если бы прощание с сестрой, которое Жан помог устроить, стало для него самого источником неких обязательств. Но что он должен делать? Внезапно Жан почувствовал, как рука ребенка скользнула в его ладонь. Не останавливаясь и даже не поворачиваясь, он мягко сжал пальцы мальчика. В конце концов, может быть, это доброе предзнаменование.
Глава 7
Часы показывали без пяти семь. Жан открыл окно, чтобы проветрить кабинет, в который раз удивившись тому, как он еще не подхватил какую-нибудь заразу, учитывая, каким воздухом ему приходится дышать целыми днями. Одни пациенты кашляли ему прямо в лицо, другим он перевязывал гноящиеся раны и лечил всевозможные хвори… Не иначе как его оберегает ангел-хранитель. Или, может быть, благодаря постоянным контактам с больными у него выработался некоторый иммунитет к болезнетворным микробам — согласно поистине революционному открытию Луи Пастера, сделанному всего несколько месяцев назад и заключавшемуся в том, что для борьбы с бешенством применялась прививка микробов, вызывающих это заболевание, — для того чтобы организм впоследствии мог успешно ему сопротивляться.
Это открытие воодушевило Жана — оно сулило столько перспектив!
Затем он машинально заглянул в жестяную коробку, куда складывал деньги, полученные от пациентов. Сегодняшний заработок оказался довольно скромным. Лишь одно утешало Жана: все-таки он избрал свой путь не ради того, чтобы разбогатеть.
На мгновение его взгляд задержался на красивом пресс-папье из баккара[7], унаследованном от матери: в хрустальный шар был запаян искусно созданный из разноцветной эмали цветок анютиных глазок. Цветок навечно застыл в хрустальной сфере, как воспоминание о матери — в душе Жана. Затем он перевел взгляд влево, на небольшую репродукцию картины «Олимпия», висевшую на стене, — единственное яркое пятно в этой комнате с серыми стенами и простой меблировкой. Вообще-то ему совсем неплохо удалось воспроизвести изображение куртизанки… например, ее ногу в остроносой туфельке, небрежно вытянутую на постели. Но лучше всего удалось передать выражение лица — эту смесь раздражительности и меланхолии, читавшейся во взгляде. Жан часто замечал похожее выражение на лице публичных женщин, приходивших на осмотр к нему в кабинет, и гораздо реже — на лице Сибиллы. Но созданная им репродукция картины Мане представляла другую Сибиллу: на ее чело набегала тень, и сходство с натурщицей Мане было сильнее, чем когда-либо. Волосы тоже получились хорошо — он сумел точно передать оттенок красного дерева и изобразить цветок флёрдоранжа, небрежно воткнутый в волосы над левом ухом женщины. Зато простыни и подушки получились какими-то излишне плоскими, так же как и драгоценная ткань, на которой возлежала Олимпия. Прислужница-негритянка с букетом тоже получились не очень хорошо — все внимание Жан сосредоточил на центральной фигуре картины, на положении рук, посадке головы, всей томно-расслабленной позе Олимпии.
Что касается черной кошки, она вышла неплохо. Впрочем, Жан подозревал, что Мане поместил ее на картину ради шутки, чтобы несколько разрядить слишком пафосную атмосферу. Или, может быть, он заранее предвидел нападки на картину — поэтому изобразил кошку с вздыбленной шерстью, явно готовую защищаться. Возможно также, это была ироническая параллель с собачкой, спящей в ногах у хозяйки на картине Тициана «Венера Урбинская», вдохновившей Мане на создание «Олимпии». Собственно, главной причиной скандала стал именно этот переход от недосягаемой богини любви и красоты к обычной содержанке, Олимпии, с безразличным бесстыдством выставляющей напоказ свои прелести перед невидимым поклонником. Богиню низвели с пьедестала и обратили в шлюху…
Глядя на картину, Жан вспомнил недавнее письмо Марселя Терраса и упоминавшуюся в нем некрореконструкцию «Завтрака на траве». С тех пор прошла неделя, а эта зловещая тайна по-прежнему оставалась нераскрытой. У него также не было никаких новостей от его новой пациентки, Марселины, — еще одна ассоциация с Мане, гораздо более волнующая, чем можно было предположить. С тех пор Жан почти непрестанно думал о ней — о ее странной поспешности, наигранной, вне всякого сомнения, веселости и о том, что она, кажется, всячески стремилась скрыть — ее уязвимости, глухом беспокойстве или даже отчаянии.
Недавнее посещение морга вместе с Анжем стало последним штрихом мрачной картины, отражающей подавленное душевное состояние молодого медика. Тот факт, что все эти неожиданные события вторглись в его спокойную, размеренную жизнь фактически одновременно, побуждал искать между ними какую-то связь. Жан невольно представлял их в виде туч, сгущавшихся над его головой. И у него было тревожное чувство, что не хватает одной-единственной искорки, чтобы разразилась гроза.
В дверь трижды постучали.
Удивившись, Жан поднялся и пошел открывать. В первые секунды он не узнал ее. Потом вздрогнул. Возможно ли это? Ему столько хотелось ей сказать, о стольких вещах расспросить… Наконец-то она вернулась! Но с ней была еще одна женщина. Жан переводил глаза с одной на другую: Марселина — точно такая, какой он ее запомнил, — и ее спутница — блондинка с ярко-синими глазами, хорошенькая, несмотря на излишне яркие румяна и длинноватый нос. Марселина разглядывала его пристально, без всякого