«Неужто сам заявился меня арестовывать?..» — Сердце у светлейшего екнуло и куда-то упало. Но по тому, как Толстой по старинному обычаю поклонился хозяину в пояс, а затем учтиво осведомился о здоровье Александра Даниловича и его домочадцев, Меншиков понял — нет, здесь иное,
И впрямь, усевшись в покойное штофное кресло, пододвинутое хозяином поближе к печке-голландке, Толстой откашлялся и сказал чуть-чуть шамкая, по-стариковски:
— А ведь я, Александр Данилович, оттуда, — он пальцем показал на вздувшуюся Неву, — из дворца!
— Ну и что там? — У Меншикова пересохло в горле. Конечно, ое знал через верных людей обо всем, что происходит сейчас в царском дворце, но его-то туда пускали ныне токмо с черного хода. А как бы надо быть сейчас рядом с мин херцем!
— Плохо, Александр Данилович, совсем плохо! — Толстой хрустнул белыми длинными пальцами. — Государь, почитай, при смерти, а завещания нет!
— Как так нет? — вырвалось у Меншикова, знавшего, что Петр после коронации Екатерины в Москве там же и составил завещание.
А так, что прежнее завещание государь разорвал собственноручно, а новое не составил. Написал токмо: «Отдайте все», — а кому отдать, не указал. И не укажет, потому как бредит и вряд ли очнется… — растолковал Толстой Меншикову, поглядывая на растерянного светлейшего не без насмешки.
Все они, «птенцы гнезда Петрова», ныне словно себя потеряли. Привыкли во всем полагаться на хозяина, жить его волей. А здесь свою волю надобно проявить. Сам-то он, Толстой, еще до утверждения Петра на царство в таких политических передрягах побывал, кои и не снились Меншикову.
После кончины царя Федора он поддерживал Милославских, а не Нарышкиных, за то при правительнице Софье был в великой чести. Ну а когда зашаталась власть у царевны, вовремя сообразил, перебежал на противоположную сторону. Оно, конечно, царь Петр долго не доверял ему. Как-то даже обмолвился на ассамблее; возложив царскую длань на его плешивую голову: «Эх, голова, голова! Не будь ты столь умна, не сидеть бы тебе на этих плечах!» Но после того как он доставил из Неаполя в Москву убежавшего царевича Алексея, царь Петр в него совсем уверовал, назначил ведать «словом и делом». Самое, значит, доверенное лицо он у сыноубийцы. Доверие сие крепко, на невинной крови замешано…
И Толстой усмехнулся жестоко, нехорошо, как при начале пытки.
Но Александр Данилович не обратил на это уже никакого внимания. Первая мысль окрылила его: коли царь умирает, не надобно писать какое-то объяснение о ничтожных гульденах. Сие мизерабль! Второе — коль завещания нет, потребно сильное действо в защиту матушки Екатерины Алексеевны. И действо то произведет гвардия.
— Гвардия? — вопросил он и по тому, как Толстой согласно наклонял голову, понял, что попал в точку.
— Токмо, дабы господ офицеров и солдатиков привлечь к оному действу, — осторожно разъяснил Толстой, — потребны суммы. И немалые…
У Александра Даниловича вытянулось лицо — нарушался его основной принцип: брать, а не давать! Светлейший заметался по кабинету.
Петр Андреевич смотрел за ним с нескрываемой насмешкой. Потом пожалел, разъяснил толково: придется одолжить у некоторых иностранных держав. И как бы отметая возражения, взял себя длинными пальцами за шею:
— Иначе нам с тобою, Александр Данилович, каюк! Посадят Голицыны и Долгорукие мальчонку Петра на трон, а он-то и вспомни, кто его батюшку на смертную казнь осудил. Так-то! А меж тем герцог голшгинский не меньше нашего желает видеть на престоле матушку-полковницу.
И, словно подслушав слова Толстого, двери в кабинет распахнулись, и выросшие на пороге мажордом объявил громогласно:
— Его превосходителытво президент тайного совета Голштинии господин Бассевич!
Меншиков покорно махнул рукой:
— Проси!
И двинулся навстречу колобком вкатившемуся в кабинет, слегка запыхавшемуся от волнения голштиицу.
Сумерки — время мудрости. В январском Санкт-Петербурге с утра уже сумерки. Вторую неделю болел император. Вторую неделю в имперском городе шло великое шептание. Из-под низеньких сводчатых арок вылетали кареты и бешено неслись по торцовым мостовым, разбрызгивая петербургский кисель — грязь со снегом. Балтийский ветер раскачивал по бокам карет красные фонари. Испуганные лица обывателей прижимались к круглым окошечкам-иллюминаторам — глазели на небывалые разъезды знати.
К вечеру на голицынеком подворье венские кареты перемешались со старозаветными московскими колымагами.
Князь Дмитрий принамал гостей в мундире и при регалиях. Напоминал свой парадный портрет. За столом, впрочем, сидели не по чинам — по древности рода. Сие был совет ближних. Говорили открыто, не боясь Тайной канцелярии. Но и без старомосковской витиеватости.
Князь, хотя и из старых бояр, а человек деловой. Все финансы империи были зажаты в его маленьком, сухоньком кулачке. Когда кулачок стучал по столу, тонко звенел хрусталь, и гостям чудились миллионы.
Барон Серж Строганов при стуке вздрагивал. На совете сем он был человек случайный. Заехал за Мари звать на репетицию, да попал, видать, на другой спектакль. Он неодобрительно разглядывал убранство приемных покоев князя.
В гостиной Голицына полная неразбериха: английская мебель, венецианское стекло, модный саксонский фарфоровый сервиз в зеркальном шкафчике,, а в другом углу — темные иконописные лики, на дорогом персидском ковре — турецкие ятаганы. Византийская суета! Зато в речах князя Дмитрия строгий петербургский порядок. Барон недаром учился в Париже разным высоким наукам и доходил даже до философии. Политические мысли он улавливал налету.
Выходило так, что при нынешних конъюнктурах восточный образец государственности (китайский или султанский) великий государь и отец отечества Петр Алексеевич надежно похерил. Но Голицын мечтал отвернуться и от образца цезарского. За образец Россия должна была взять сама себя и исходить в развитии из своих старых обычаев и палат. Те обычаи и палаты были, на его взгляд, токмо аристократические. Гости согласно кивали напудренными париками.
Намечалось полное правление родовой знати. Благодаря купленной родословной и Строгановы были ныне не из последних. Барон апробировал сию мысль с удовольствием. Он даже засмеялся радостно, но под взглядами важных стариков смутился, достал батистовый платочек и начал с мнимой небрежностью обмахиваться. В гостиной приторно запахло амброй.
Президент юстиц-коллегии граф Матвеев чихнул (какие у этого вертопраха духи? Должно быть, из Парижа).
Князь Дмитрий меж тем разгорячился, еще раз ударил сухоньким кулачком. Несколько свеч потухло. В полумраке и речи стали тревожные, опасные — о престолонаследстве, словно великий государь уже скончался.
— Единым наследником престола я почитаю сына царевича Алексея Петра II! — старый Голицын выразился прямо, открыто.
Гости онемели от его смелости. Имя сына несчастного царевича Алексея всуе никогда не упоминалось. И то, что господин действительный тайный советник и президент камер-коллегии позволил себе назвать его в качестве престолонаследника, говорило о круговороте времен более, чем диагнозы царских лейб- медиков.
Слышно было, как потрескивают свечи. Стучался в окна сильный западный ветер. Ветер солоноватый, пахший морями, дальними большими городами и чужой, сытой, уютной заморской жизнью. Но ветер обдувал токмо Санкт-Петербург. А за чухонскими болотами на тысячи верст были разбросаны покосившиеся черно- белые деревни. Над ними стоял лютый мороз. Оттепель была лишь в Санкт-Петербурге. А Петербург — еще не Россия.
Строганов закрыл глаза, вспомнил, как еще полгода назад жил в веселом, беспечном Париже, откуда дует дразнящий ветер, и в эти вечерние часы, перед очередным балом, парикмахер мыл ему волосы, заплетал и пудрил косу, а еще через час он уже плыл в менуэте с герцогиней Беррийской. Голоса