— И все?
— Все!
Ну хорошо же!
Рассказал, что Петр бредил, ему было душно, кричал: «Откройте окно!» Звал людей… Успел написать; «Отдайте все…» — и не кончил, впал в полное беспамятство. А вокруг была мышиная суета, интриги. Даже по его части. Вызвали, к примеру, Луи Каравакка. Хотели его подменить. Ведь завещания царского по- прежнему нет.
— Какие могли прийти к нему люди? Там ведь одни рабы! — Мари сказала жестоко, презрительно.
Он не вынес, переспросил:
— А я?
— Ну, вы иное… Вы российский Тициан… — усмехнулась она.
И вся была лукавая, закутанная в тонкие муслимские ткани, брюссельские кружева. Из кружев, точно из пены морской, выступала бледно-розовая грудь, и от этого бесстыдства, казалось, покрылись румняцем щеки, но то была игра света. От ее смеха пересохло в горле, сказал заплетающимся языком:
— А вы — вы маленькая российская Венера!
Под картиной, изображающей богиню любви, полагалось помещать соответствующее двустишие:
Всеми силами гони Купидоново сладострастие. Иначе твоей слепой душой овладеет Венера.
Схватил ее, поднял на сильных руках, понес к кровати.
Сей сюжет Ватто — отплытие на остров любви.
Когда утром прощались, Мари, кутаясь в шаль, была точно больная. И вдруг зло, как оса, ужалила: вовсе и не любит она его, а так… Он сразу даже и не понял — стоял высокий, в плаще, при шпаге и совершенно беззащитный.
— Да, так! — Мари усмехнулась насмешливо, уголками губ, как научилась там, в Версале. — Не люблю, и все тут. Ведь умная девушка всегда имеет много любовников и никакой любви. И потом, дядюшка и отец выбрали уже нового знатного жениха… Да вам он отменно известен: Серж Строганов, старый парижский знакомец… А подружка Катиш будет не в обиде. У нее новый верный женишок на примете.
Никита не успел опомниться, как захлопнулась дверь. Не барабанить же, поднимать шум, бесчестить. Уныло побрел вдоль канала. В черную воду падал свинцовый петербургский снег, от которого бывают жестокие мигрени.
А Мари плакала. Уронила головку на клавесин и ревела совсем по-бабьи, забыв, что она французская маркиза и что ей надобно гордиться, что ее скоро просватают за первейшего богача России, барона Строганова. Просто над первой любовью женщинам всегда хочется поплакать. Ведь она единственная — первая любовь.
— Азов и флот стоили России миллион ефимков, и все утрачено в несчастном прутском походе, в Персии мы увязли в трясине бесконечной войны, и снова нужны деньги, деньги, деньги… А откуда их взять — деньги? У мужика с поротой задницей недоимков накопилось за многие годы, а платить нечем. Податное население в стране за годы Северной войны совсем перестало расти, а людишек во всех губерниях через каждый год губит неурожай, и что прикажешь делать тут, Миша? — князь Дмитрий ходил по своему министерскому кабинету, яко тигр в клетке.
Здесь, на службе, братец совсем другой человек, подумалось младшему Голицыну, — быстрый, деловой, жесткий, совсем не похожий на того мечтателя-политика, каким он был у себя дома под иконой святого Филиппа Колычева.
— Купечество наше задушено мелочной опекой и строгим регламентом, по коему вся иноземная торговля сведена в Петербург, Архангельск гибнет. А меж тем сам государь говорил, что торговля — верховная обладательница судьбы государства! Дворянству из-за беспрерывной службы недосуг заняться устройством своего хозяйства, а государству нужны деньги, деньги и опять деньги. Для армии, флота, двора. У меня вот дебит, а вот кредит! — киязь Дмитрий постучал пальцами по толстым бухгалтерским книгам. — Италианская бухгалтерия… И выходит, что уже многие годы расходы у нас выше доходов, и рубль весит все меньше и меньше. Так ведь, Фик?
Он обращался к сидевшему за конторкой помощнику для подтверждения своих мыслей. Ведь в руках Фика и была вся двойная бухгалтерия империи.
— И где же выход из сего тупика? — осторожно спросил младший Голицын.
Спросил осторожно, потому как и его Южная армия уже несколько месяцев не получала жалования и фельдмаршал в такую рань заехал в камер-коллегию не токмо для родственного свидания, но и в надежде, что братец выдаст из казны некие суммы для Южной армии. Князь Дмитрий, однако же, сей намек словно и не заметил, рубанул решительно:
— Мы сейчас, Михайло, до такого градуса дошли, что имеем один выход — увольнение! Увольнение коммерции от регламента, увольнение дворянства от обязательной службы, увольнение мужика от недоимок! Нам путь мошенника Джона Лоу, в одночасье поправившего французские финансы при дюке Орлеанском, не гож и опасен, нас спасет только общее увольнение. А начать его легче всего при царе- малолетке, коим бы управлял совет государственных людей. Ты думаешь, я за Петра II потому стою, что он прямой потомок царевича Алексея? Знавал я оного Алексея — божий угодник был, не боле. А на нашей грешной земле одними божьими делами не проживешь. Кормиться самим надо и народ кормить. Путь я тут один вижу — увольнение. И Петр II, пока малолеток, для сих свершений самая подходящая фигура! А Катька…
Старый Голицын подошел к высокому окну, мелкозастекленному на голландский манир, как все стекла здания двенадцати коллегий, воззрился на пустынный солдатский плац, доходивший до самой кунсткамеры. По случаю государевой болезни все воинские экзерциции были отменены, и огромный плац поражал своей наготой и пустынностью.
Катька! Ему вспомнилось, как он, единственный из всех сановников, возражал противу запоздалой коронации безродной солдатской женки. Но Катька и Меншиков окрутили-таки царя-камрада. Его же, Гедиминови-ча, упекли для начала в Петропавловскую фортецию, а когда смирился и стих, заставили нести при венчании шлейф катькиной императорской мантии. Горькие и страшные воспоминания! И, обернувшись к младшему брату, не проговорил, пролаял жестко:
— Сия Катька — кунсткамера на троне! А катькиному слову цена всем ведома — солдатский алтын за один поцелуй! При оной всеми делами будет вершить Ментиков да голштинцы! Посему и взываю к государственным мужам, дабы пресечь беззаконие, посадить царем мальчонку Петра по старинному обычаю.
— Может, великий государь выздоровеет? — осторожно заметил князь Михаил.
И подумал, сколь хорошо сие было бы для России. Но, точно отвечая на его вопрос, двери в кабинет неожиданно распахнулись, и на пороге вырос князь Василий Лукич Долгорукий. По помятому лицу знаменитого дипломата было видно, что он целую ночь не спал.
— Я токмо что из дворца, князь Дмитрий! — Долгорукий устало рухнул на стул. Затем поднял глаза на Голицыных и сказал глухо: — Государь в пятом часу пополуночи помре!
— А завещание? — вырвалось у обоих братьев. Долгорукий покачал головой:
— Завещания нет!
— Едем! — решительно приказал князь Дмитрий брату.
Тот вытянулся по-военному. Князь Дмитрий спешно одел шубу, услужливо поданную Фиком, спросил Василия Лукича, кто ныне во дворце.
— Апраксин, Брюс да, почитай, все сенаторы и генералы вот-вот съедутся.
— Ну а Менигаков?
— Уже там…
— Говорили с ним?
— Говорил… Предложил ему вашу задумку: Петра II на трон, а Екатерину в регентши.
— И что он?
Василий Лукич в ответ только головой покачал, вспомнил, как насмешливо переглянулись у смертного одра Петра светлейший и Толстой в ответ на его щедрое предложение, которое могло бы примирить обе партии.
— Значит, несогласны новики! — князь Дмитрий сердито поджал губы. — Ну что же, будем ловить свой