Ежели с господином бомбардиром хлопот больших у Екатерины Алексеевны по кухонной части по утру не было, то когда дело доходило до собственного стола, приходилось крепко подумать: ей самой и Лизаньке никак нельзя марципанов и прочих сладостей, не то тотчас разнесет! Крупны были в теле! Екатерина вздохнула. До сладостей она была великая охотница.
Зато Айна — совсем другое дело: и в кого такая вертлявая оса уродилась? Талию пальцами обхватишь. «А впрочем, в кого же, как не в меня! — Екатерина Алексеевна про себя улыбнулась и выпила рюмочку анисовой, душистой. Увидела, как за окном музыканты собирают уже свои инструменты, а щеголь-герцог раскланивается перед принцессами. — Ведь и у меня была столь тонкая талия, что первый-то муженек, бравый шведский драгун, бывало, брал ее в две ладони. — Екатерина выпила еще рюмку анисовой, хихикнула: — Надо же, столько лет того шведа не вспоминала, а тут… — Выпила третью рюмку и показала язык вслед уходящему герцогу. — Хотя ты и кавалер-щеголь, но мой-то нынешний талант во всем поизрядней будет!» — Вздохнула, зажмурилась: и тотчас представился во весь рост знатный красавец, камергер Виллим Монс, его сладкие губы. Как он целовал эту грудь! Но только грудь и ничего боле, потому как она императрица и боле нельзя. И тут же задумалась — а отчего же нельзя? Ведь за окном бабье лето, самый что ни на есть ее праздник. Как это у русских говорят: в сорок пять баба ягодка опять!
Екатерина оглядела покрытый осенним золотом Летний сад. «Вся природа ликует, а я разве не часть оной? — И явилась дерзкая мысль: — Хозяина-то черти ныне на Олонецкие заводы гонят. А я не поеду, сошлюсь на женскую хворь. И останусь в Санкт-Петербурге себе во всем вольна. Ведь я ныне коронованная императрица!»
Коронация Екатерины свершилась в Москве еще по весне, но она всякий раз поражалась своему новому состоянию. «Императрица!» — это слово переливалось ее излюбленными голубыми алмазными подвесками. И это слово решило все. «Разве я себе не вольна?!» — билась дерзкая мысль. «Вольна, во всем вольна, ведь ты ныне императрица!» — ответствовал ей какой-то тайный бес. И она тому бесу поверила.
Когда камер-лакей распахнул перед ней увенчанные амурами светлые двери, солнечный луч упал к ее ногам, и по тому лучу золоченым кузнечиком подскакал, он, душонок, дорогие сладкие губы. Согнулся в изысканном реверансе, чмокнул в ручку, заглянул бесстыже, прямо в глаза. Виллим, конечно, все понял, усмехнулся уголком губ, громко объявил, что все бумаги по делам вотчинной канцелярии подготовил и может сделать доклад по ним ее величеству в любое угодное время.
— Пройди в мой кабинет и жди! — властно приказала Екатерина и грозно оглядела защебетавших фрейлин.
«Девки так и зыркают, не дай бог, учуют нечто, тотчас передадут хозяину. С ними надо ухо ой как востро держать! — подумала Екатерина. — Иные ведь о том лишь и мечтают, как бы занять мое место. В астраханском походе, к примеру, Машка Кантемир сама под пьяного хозяина легла и даже понесла от него. А еще природная княгиня! Да бог миловал, случился выкидыш, Кантемиршу прогнала от двора. Не то, говорят, уже и корону царскую примеряла!» — В темных глазах императрицы наливался такой гнев, что фрейлины тотчас замолкли и потупили очи. Одна гордячка Головкина дерзко выдержала ее взор и, похоже, даже усмехнулась нехорошо. «Ну погоди, барышня! Отплачу я тебе, даст бог, за все свои страхи!» — зло подумала Екатерина, но в сию минуту отвлек ее веселый толстячок, этаким колобком подкативший к руке. То был любимый шут, Ивашка Балакирев. Екатерина благоволила к нему на особицу, поскольку приведен он был ко двору Виллимом Мон-сом, у которого выполнял самые тонкие и тайные поручения.
— Зачем, матушка, гневишься? С утра сердце горячить — к вечеру устанет! Аль сон какой видела, так скажи, я тебе любой сон отгадаю! — тоненьким дискантом проверещал Балакирев, и круглое лицо его расползлось в такую Дурацкую улыбку, что стало похоже на широкий масляный блин.
— А сон и впрямь был чуден! — горловым искусственным голосом пропела Екатерина. — Будто гуляю я с фрейлинскими девками по летнему огороду, и налетел вдруг вихорь и у Катьки Головкиной платье сзади на голову задрал, а под платьем-то ничегошеньки…
Тут, как и ожидала Екатерина, все фрейлины дружно захихикали и обернулись к побелевшей от злости Головкиной.
— А из-за кустов вдруг как выскочит белый козел, как поддаст Катьке под голый 8ад… И к чему бы сие? — Екатерина Алексеевна в недоумении развела руками.
Фрейлины уже не хихикали, а ржали, яко молодые кобылицы. А Балакирев нежданно упал на четвереньки и с диким воплем: «Бее! бее!» — козликом поскакал на Катиш Головкину. Та едва успела подобрать тяжелое парчовое платье, чтобы шут не обмарал слюною.
— Государыня, позвольте мне выйти, мне дурно… — пробормотала Головкина.
— Иди, матушка, иди! Да снам чужим и наветам чуждым не особо-то доверяй! — уже добродушно молвила Екатерина.
Петербургская злая оса, как в свете звали Головкину, пулей вылетела из залы. Смеющиеся фрейлины вытирали слезы на глазах. Посмешила матушка царица на славу. Шутка удалась, и Екатерина милостиво возложила руку на плечо догадливо подскочившего шута и прошествовала в свой кабинетец, где ее нетерпеливо поджидал Виллим Монс, дорогие сладкие губы. Занятия предстояли личные, но отменно важные: по делам собственной вотчинной кацелярии ее величества.
— Своя рубашка она завсегда ближе к телу! — весело осклабился Балакирев, закрывая дверь в кабинет Екатерины.
В то самое время, когда Екатерина Алексеевна решала дела семейные, на другой, мужской половине дворца решались вопросы самые важные, государственные.
Закутавшись в долгополый персидский халат (трофей из последнего похода), Петр I, вопреки обыкновению, никого из вельмож к себе не допустил и сидел в своем кабинете совершенно одиноко, нацепив на нос смешные голландские очки в тонкой оправе. Очки эти он купил еще во время своей второй поездки в Амстердам, и очки те были от дальнего взгляда. Потому как ныне, когда великими викториями и главными мирными трактаментами закончились все войны и походы, взгляд на дела российские должен был быть не дальний, сквозь пороховой дым, а ближний, пристальный, как чере-з микроскоп голландца Левенгука.
Надобно было заняться внутренними законами и установлениями для молодой империи. Впрочем, Петр I готовился к этим трудам уже третий год, когда сразу после Ништадтского мира отправил в Швецию молодого гамбургского юриста Фика, дабы оный ознакомился со всеми законами и установлениями шведского королевства. Тогда он еще полагал, что шведы, которые оказались учителями в трудах воинских, такими же явятся и в трудах мирных.
Но вот Фик явился недавно из своего заморского вояжа и объявил, что, хотя законов в Швеции много и он привез с собой целый сундук фолиантов, законы те сами шведы, после того как погиб Карл XII, все переменили, и шведская аристократия там ныне такую власть забрала, что Швеция, почитай, стала родной сестрицей польской шляхетской республике, Речи Посполитой. Ну а политичные порядки в Польше, где каждый шляхтич в огороде был равен воеводе, Петр I и его приближенные сами отменно ведали — во время Северной войны временами случалось, что, почитай, вся Речь Посполитая была под русской ру сой.
Посему Петр определил Фика в камер-коллегию, ведавшую всеми финансами Российской империи, и приказал ему на досуге разобраться со шведскими законами вместе с президентом коллегии князем Дмитрием Михайловичем Голицыным. «Старик он злой, желчный, супротивник многих моих перемен, но не шепчет о том за спиной, а говорит прямо, открыто. К тому же и сам учен в Италии и Рагузе, читал и Маккиавелли, и Томазия Гоббса, и Локка, и Гуго Гроция. В сих делах ему нет равных…» — думал Петр, отдавая Фииа под начало Голицына и приказав обоим подготовить ему краткий экстракт, что из прежних шведских законов пригодно для империи Российской.
Пока же, дабы не тратить время втуне, Петр решил завершить то, что было начато, да не закончено сполна: «Гисторию Северной войны» и «Морской устав». Он положил себе аа правило каждое утро по субботам, натощак, пока голова ясная, три часа сидеть за письменным столом, и так же, как он выполнял все свои зароки, выполнил и этот. К немалому удивлению вельмож, в эти дни он не мчался с утра в Адмиралтейство и не шел к Нартову в токарню, а сидел перед листом чистой бумаги. И здесь понял, сколь трудна бумажная работа. Правда, дописывать морской регламент было легче, чем сочинять общую Гисторию — ведь первые морские установления он дал еще в молодости, во втором азовском походе в 1696 году. «Сколь давно все это было — и весенний разлив Дона, и скрип сотен уключин на галере „Принципиум“, и веселый дебошав французский Фрапц Лефорт, определенный, к немалому своему удивлению, в великие