Мы проскользнули через все узлы зараженной плоти, тысячами уничтожая чужаков. За собой мы оставляли их трупы, а в человеческом теле инициировали механизмы регенерации, которые вскоре сотрут все следы цветов.
Закончив с первой женщиной, мы перешли к одному из мужчин.
Несмотря на то что мы умели теперь убивать вирус по отдельности, за каждого следующего пораженного мы брались вместе.
Просто потому, что ощущение было приятное.
Наконец остался один Хольтцманн.
Если бы Хольтцманн не прервал нас вчера, в разгар кризиса, когда мы инстинктивно надвинулись, чтобы прозондировать его сообща, он был бы уже излечен. Но он это сделал, и, схватившись с чужаком в одиночку, мы потерпели неудачу. А это дало нам достаточно времени, чтобы придумать небольшую аферу с шантажом.
Он как будто сейчас это сообразил, и знание саднило. Но он был предоставлен нашей милости.
Мы с Ами наложили исцеляющие руки на четыре его цветка. Так мы в первый раз их коснулись. На ощупь они были холодными и твердыми, словно мох.
— Сделаем? — спросил я.
Потребовалось не больше минуты, чтобы искоренить всех незваных гостей Хольтцманна. Всех, кроме нескольких в колониях под нашими ладонями.
В нужный момент мы раскроили себе плоть, открыли бескровные раны в ладонях — и одновременно в цветах на теле Хольтцманна. Оставшиеся инопланетные вироиды мы загнали себе в стигматы, а после закрыли им выход.
Это походило на избиение индейцев, когда немногих уцелевших сгоняли в резервацию. Тут человек всегда был на высоте.
Мы вернулись в свои тела.
С минуту царила тишина, потом Хольтцманн открыл рот.
— Все кончено, — с облегчением сказал он.
— Для тебя, — откликнулась Ами.
— А для нас, — подал голос я, — все только начинается.
Фабрика{10}
1
Кирпичная пыль висела в тихом воздухе Долины вокруг шумных играющих мальчишек; подобно их возгласам и крикам, она взвивалась и падала разреженными неровными облачками, взмывающими из-под их рук и ног, пока сорванцы неуклюже карабкались на гигантскую, неправильной формы гору битых кирпичей. Ее сухой, запеченный солнцем аромат, такой же родной, как запах домашнего крессржаного хлеба, забивал им ноздри, а красно-оранжевая пудра оседала на тусклой черной одежде, забиралась в сами нити материи, проходя между ними, чтобы лечь на кожу тальком — позднее, отмывая сорванцов, матери будут восклицать: «Клянусь бессмертием Фактора, из тебя пыль так и лезет. Можно подумать, ты и внутри кирпичный!»
Но чан с водой из десятка чайников, и жесткие мочалки цвета дыма, и мягкая женская укоризна — все это будет потом, сейчас волноваться нечего. А сейчас бал правит исступленный дух соперничества, бушует в крови, как разлившаяся в половодье Суолебурн. На склонах кирпичного кургана роятся мальчики в целеустремленной и почти отчаянной игре: кто первым залезет наверх. Руки выпускают уступы, чтобы схватить за полы тех, кто вырвался вперед, чтобы с необузданной дикарской радостью стащить их вниз. Мальчишки как будто не замечают, как битый кирпич царапает им колени, лодыжки и локти, — они поглощены мечтой о мгновенной и непревзойденной, но преходящей славе: встать на вершине горы.
Мальчикам от пяти до почти двенадцати лет. Но никаких различий в обращении со старшими или младшими — все берут и отдают поровну в общей ярости подъема.
Потревоженные кирпичи катятся вниз по склону с гулким стуком, и кажется, гора сровняется с землей раньше, чем кто-то сумеет достичь вершины. Но вот один отрывается от остальных, уворачиваясь от вытянутых рук, силящихся поймать его, лишить первенства. Согнувшись почти параллельно склону горы, он ползет, как краб, перебирая руками и ногами, чтобы достичь высшей точки. Пот превращает пыль у него на лице в алый клейстер.
Остальные словно бы понимают, что победа выскочки предрешена, что их собственные шансы обратил в ничто внезапный рывок, теперь негодяй все больше приближается к вершине. Но вместо того чтобы обидеться или рассердиться, они поддаются естественной склонности славить честного победителя, и невнятные вопли борьбы сменяются поощрительными возгласами: «Давай, Кэйрнкросс!», «Не сдавайся, Чарли!», «Тебя не остановить, Чарльз!»
В ушах мальчишки звенят радостные крики сверстников, он достигает вершины.
Сердце отчаянно ухает, перед глазами все плывет. Белая, пропитавшаяся потом рубашка льнет к нему, как шкура к мантийному волку. Он боится потерять сознание, но почему-то знает, что этого не случится. В конце концов судьба ведь не назначила его телу, орудию его победы, испортить это мгновение. Осторожно, подобрав под себя ноги, он выпрямляется на осыпающейся куче и — задыхающийся, покрытый синяками, потный, ликующий — озирает тех, кто остался внизу, кто застыл без движения, словно сами они вдруг уподобились камням, на которых так долго играли.
Впервые за все годы, когда он состязался в этой жестокой, жизненно важной, незаменимой игре, он победил. Победил! И на то может быть только одна причина. Завтра ему будет двенадцать. А когда тебе исполняется двенадцать, ты переступаешь порог Фабрики, идешь работать. И на кирпичах больше не играешь. Это был его последний шанс встать на вершине, занять уникальное место среди сверстников. Теперь ему дарована такая привилегия. Невидимым вмешательством Господа или Фактора он исполнился необычайной энергией и решимостью, которые подгоняли его к вершине, где он теперь стоит, пусть у него и подрагивают колени. Он победил.
В следующие двадцать лет это мгновение будет кульминацией, неизреченным богоявлением и мерилом в жизни Чарли Кэйрнкросса. Ни первый поцелуй, ни одобрение начальников, ни рождение детей, ни