— На это у меня не хватило бы мозгов.
Но, сказавши это, он обстреливает окружающих целой очередью полных лукавства взглядов, которые, впрочем, представляются значительными, похоже, лишь ему самому. По прошествии некоторого времени он добавляет:
— Потому что, будь у меня хоть немного соображения, я нанялся бы к кому-нибудь из колонистов, пока они еще у нас были. И тогда сегодня был бы под крылышком у правительства, стал бы чиновником. Только из-за того, что находился там.
Другой феллах спрашивает:
— Почему ж ты дождался его отъезда, чтобы подумать об этом?
— Чьего отъезда?
— Да колониста!
— Потому что мозгов не хватает, я ж тебе говорил.
Еще один феллах говорит:
— Почему, почему; да потому, что эти батраки и близко нас не подпускали к своему раю, к этим фермам колонистов, вот! А теперь, когда пришла Революция, те же самые нас снова не подпускают. И всем известно почему!
Он отворачивается и сплевывает. Мы шагаем молча. Потом раздается чей-то веселый — просто веселый — голос:
— А теперь уже они на тех самых фермах, где они вершат закон и хозяйничают, теперь они нанимают тебя на день, когда самим неохота ишачить. Никто из них в батраках не остался. Нынче они норовят взять на свою работу тебя, платить тебе из своего кармана и ждать барышей. Неплохо устроились, а?
Ни Маджар, ни кто другой из нас в этот разговор не вмешивается. Солнце, еще совсем недавно всплывшее на горизонте, успело взобраться высоко, овладеть этими горами в невинности их пробуждения. Теперь пространство съеживается от света. Его целиком может заполнить один крик.
Очередная тропа, по которой мы спускаемся после всех прочих, на этот раз выводит нас на правительственную дорогу. Вскоре на дне долины обнаруживаем и деревню.
Мы останавливаемся. Ветер превращает наш пот в душ, рубашка у меня прилипает к коже. Деревня у наших ног — тонкая змейка воды подмигивает оттуда так же усердно, как недавно старик. Белые, голубые, желтые дома; заросли ореховых, оливковых, фисташковых деревьев, смоковниц, ююб. Но вся эта буйная зелень не выплескивается за пределы впадины, вокруг которой одна лишь степь, серая проказа земли.
Дома выглядят очень неплохо, равно как и сады, куры, ослы, собаки, детвора и старухи. Как и степенно передвигающиеся мужчины. Бородатые мужчины, которые при нашем появлении замерли каждый на том месте, где он занимался каким-то делом.
И один из них, здоровенный детина, самый высокий, окликает нас:
— Почему остановились? Пожалуйте сюда!
Вены и мускулы у него мощные и узловатые, как корни смоковницы, и растительность на нем совершенно белая. Покинув правительственную дорогу, мы гуськом спускаемся, цепляясь за кустарники. Ступни погружаются в раскаленную пыль тропинки. Чего стоит один вид всех этих детей, ослов, кур, коз! При нашем приближении все они улепетывают. А женщины поворачивают назад, бегут прятаться по домам. Остаются одни мужчины, Они стоят прямо, словно вросшие в свою землю, обратив к нам свои иконописные лица с близко сдвинутыми бровями и глубоко посаженными большими спокойными глазами. А стрекот цикад разрывает зеленое, голубое, рыжее пространство над нами и вокруг нас. Исходящий от каждого дерева, он буравит перегретый воздух, словно бы стремясь перекрыть августовскую тишину.
Потом они подходят. Окружают нас. Не успел еще закончиться обмен приветствиями, как один из них зовет:
— Фатма! Хейра!
И женщины — супруги, матери, дочери — издали отвечают:
— Что? Что такое?
Издали, не показываясь. Тот же мужчина:
— У нас гости! Готовьте кускус! Готовьте кофе!
И приветствия возобновляются. Мужчины все подходят и подходят. Вновь прибывшие протягивают руку, потом отступают и разглядывают нас, стараясь делать это как можно незаметнее.
Высокий седоволосый феллах говорит, обращаясь к Маджару:
— Если на этой земле человек вынужден терпеть лишения и невзгоды, это несправедливость и грех. Пусть они приходят. Во имя всего святого, пусть приходят. Прибежище и спасение не в благах этого мира, они во Всевышнем.
Он произносит слова приветствия. Я повторяю их вслед за ним в молчании благодарной души.
Он говорит:
— Благословенно будь небо, подарившее нам новых братьев. Перед ним мы принимаем на себя ответственность за их судьбу, да будет мне в том свидетелем белый свет.
Уже добрых два часа мы находимся здесь, сидя в благодатной тени шатра, образованного в этом адском пекле кронами старых ореховых деревьев, и все это время стоит несмолкаемый гомон. Из рук в руки передается до приторности сладкий кофе. Кажется, что неумолчное это словоизвержение порождено нещадно палящим солнцем, и ничем иным; я рассеянно улавливаю обрывки фраз, не особенно в них вникая. Говорит кто хочет и что хочет. Ты, я, он. Высказывай все, что наболело. Я думаю: всякая неловкость, всякое стеснение исчезли. Я думаю: скорее, это говорит, открывается сердце, потому что только оно на это способно. Целых два часа. А кажется, будто каких-нибудь двадцать минут, от силы полчаса, так быстро они пролетели. Зернышки инжира своей едкостью еще более разжигают пыл дня. Я готов (безвозмездно) заложить душу дьяволу, если это место и его обитатели не были известны мне всегда!
Призрак рокота. Призрак, не более того. Я думаю: вот что не имеет смысла.
Все разговаривают одновременно повсюду, и никто, похоже, не слышит другого, а если кто и слышит, то не придает значения. Тут Муса, человек-гора, весь поросший седыми волосами, говорит:
— Пройдет время, и наши сыновья могут забыть, ценою скольких страданий и жертв этот край стал таким, какой он сейчас. Хорошо бы, если б кто-нибудь время от времени напоминал им об этом, если б кто- нибудь им об этом рассказывал. Потому что если они забудут… Эх, все это создавалось тяжким трудом. Если они это забудут… что ж, может, ничего в том не будет страшного. А может, и будет. Возможно, отсюда и начнутся их беды, что-то у них начнет идти наперекосяк, а отчего, они и сами не будут знать. Вот тогда-то и пришелся бы очень кстати тот, кто бы им об этом напомнил.
В эту минуту, хотя никаких объективных предпосылок для этого нет, возникает ощущение скорости. Что-то ввинчивается в воздух, и его дрожание сродни жужжанию осы. Впрочем, если поразмыслить, в этом звуке слышится нечто успокоительное, даже благодушное. В природу он внедряется спокойно, этак флегматично, прокладывает себе путь деликатно, менее всего на свете стремясь нарушить безмятежность этого ясного дня. Я бы сказал даже так: по мере его нарастания окружающее все более погружается в неподвижность.
Вдыхаешь этот нагретый воздух, насыщенный запахом просторов, этот воздух, предоставленный самому себе, подвластный лишь ветру, стесненный разве что небесной лазурью да пламенем солнца, и чувствуешь себя так хорошо, как должен был бы чувствовать себя всегда, если бы на это хватило ума.
Тут двое парней из Дефлы встают и уходят; к ним тотчас присоединяется Лабан. Видя это, говорю себе; я тоже иду.
Поднимаясь вчетвером по тропинке, ведущей к большой дороге, мы по-прежнему слышим это, но поначалу ничего не видим. Потом на горизонте вырисовывается облачко, но оно слишком одиноко и слишком низко стелется над землей, чтобы быть настоящим. Скорее это пыль, Выглядит оно спокойно и безобидно. Добродушно, если можно так выразиться. Крохотный дымок, с беззаботной уверенностью приближающийся из глубины степи.
Спустя какое-то время один из парней произносит:
— Военные грузовики.
Этим заявлением он и ограничился. Его спутник, еще более скупой на слова, не находит нужным ни