— Или в притворстве.
Он добавляет:
— Те, кто в это верит, учат нас только страховаться от жизни.
— Согласен, но на земле есть многое, что можно любить.
— Ты хочешь сказать — обожать.
— Женщину, — не без тайного умысла говорю я.
— Женщин! — поправляет он. — Каждая с собственной красотой, с присущей ей одной тайной, отнюдь не призрачней.
Потом нам пришлось сбавить скорость. Кое-где асфальтовая корка была содрана, и дорога в этих местах показывала нам свою незащищенную плоть. Вдобавок анфилада деревьев смыкалась вокруг нас все теснее. Из уснувших ферм лаяли при нашем приближении собаки.
Мы еще не ужинали. Незадолго до этого, когда мы обсуждали, стоит ли нам сделать это в Женеве, по которой рыскал противный влажный ветер с озера, Ги сказал:
— Одному богу известно, чем нас способны накормить эти швейцарцы.
Быть может, наша жизнь нам только снится? Кто же тогда ее творит? В сущности, мать не ошиблась, разве что самую малость. Совершенно очевидно, что она желала своему сыну жизни, состоящей из долга и ответственности, но вдобавок и судьбы. Судьба, которая, разумеется, была бы продолжением ее собственной, — вот в чем единственная ее ошибка. И чтобы добиться этого результата, она решилась. Она сразу вынудила меня удалиться, уйти — конечно, не из ее дома, не из ее существования, конечно, не сегодня, не в этом году; скорее раньше, чем она сама это обнаружила, в то время как я оставался, продолжал жить бок о бок с ней, даже в то время как я продолжаю делать это и разговаривать с ней обо всем и мои глаза настойчиво ласкают ее, словно безмолвную старую статую. Уйти, погрузиться в отрешенную учтивость, которая не позволяет ей узнать обо мне что бы то ни было, удалиться в некое подобие ссылки, из которой не возвращаются, — и все это без единого громкого слова, без лишнего жеста, который поколебал бы что-нибудь, спас бы что-нибудь. Чтобы никогда уже не возвратиться, ничего больше о ней не знать. Не понадобилось даже покидать ее, покидать отчий дом. Но это она тоже, должно быть, предвидела. Чего только она не способна рассчитать, предусмотреть!
А если мир принадлежит лишь самому себе — то есть никому? Зачем тогда судьба? Ты подумала об этом, мать?
КНИГА ТРЕТЬЯ
Я вижу его и говорю:
— Не может быть! Неужели это ты?
Я не слышала, как он вошел, обнаружив его только тогда, когда он возник передо мной. Словно из- под земли появился. Это ему свойственно. Я никогда не смогу к этому привыкнуть. Это мой муж — волосы всклокочены, одежда в лохмотьях, перепачкана грязью. Волна то ли тревоги, то ли счастья затопляет мне сердце. Я гляжу на его серое от пыли лицо, на обсыпанные той же пылью брови и волосы. Но больше, чем даже его вид бродяги, меня поражают его устремленные на меня, полыхающие свирепой радостью глаза. Не знаю. Не знаю, чувствовала ли бы я больший ужас перед грабителем. Смятение, охватившее меня при его внезапном появлении, похоже, в свою очередь достигает и его. Но он возвращает его мне в совершенно жуткой улыбке.
Я нахожу в себе силы заговорить снова. Но голос помимо моей воли дрожит, когда я спрашиваю:
— Где ты пропадал все эти дни?
В зубах у него хрустит и лопается короткий смешок. Это единственный ответ, которым он меня удостоит? Но нет, резким, отрывистым голосом, как обычно в минуты возбуждения, он произносит:
— Оставь. Не думай об этом.
Его взгляд падает на табурет. Он тотчас подходит и садится. Он вновь обретает прежние привычки, как если бы ничего не произошло, как если бы и не было этого многодневного отсутствия. И, едва усевшись, забывает о моем существовании и тем более о том, почему он здесь и как здесь очутился. Пристальный взгляд его устремлен в пустоту.
Потом он вскидывает голову. Озирается вокруг с видом человека, учуявшего опасность. Настороженно смотрит на меня, хотя я и не пошевелилась, и, словно не узнавая, продолжает недоверчиво меня разглядывать. Потом, будто только сейчас обнаружив, что это я, улыбается. Я чувствую, как дрожат мои губы, как они кривятся от подступающих к ним рыданий, которые я должна задушить.
Я тоже улыбаюсь из глубин моего отчаяния, лечу, не меняясь в лице, над пропастью, отделяющей муку от восторга. Стою перед ним сияющая и несчастная. Я знаю: от того, что он здесь, он не стал для меня более досягаем.
Внезапно происшедшее в нем изменение изумляет меня. Я думаю: с таким веселым, доверчивым лицом он просто превратился в ребенка. Я вижу все сквозь пелену слез.
— Рашида! Рашида! Что это тебя словно к месту пригвоздило? — кричит он. — Очнись!
С улыбкой на губах он своей стремительной, бесшумной поступью отправляется за столиком и, возвратившись, ставит его передо мной. Я в свою очередь выкладываю на стол полбуханки хлеба и тарелку с салатом из огурцов. Потом иду за шкаф, стоящий подобно ширме в глубине нашей комнаты, и приношу оттуда кастрюлю.
Говорю:
— Все холодное. Я тебя уж и не ждала. Но разогреть недолго, вот увидишь. Это как раз то, что ты любишь.
— Хорошо, иди, иди.
Он говорит: «Иди, иди» — и машет рукой. От его взгляда, а в особенности от голоса у меня подкашиваются ноги, оттаивает смерзшийся внутри ком.
Быстро выхожу, не решаясь на него взглянуть.
Вернувшись немного погодя в комнату, я чувствую, что вооружена тайной уверенностью. Это радость, мое драгоценное достояние; я молча упиваюсь ею, пока сную туда-сюда, выполняя свои нехитрые обязанности. Я знаю, других причин нет. И никогда не будет.
Я подаю на стол.
— Ну как, ничего?
— Превосходно.
Он отвечает уже с плотно набитым ртом. Это жареная баранина с петрушкой, шафраном и свежими помидорами. То, что нужно, когда жарко.
Беру другой табурет, сажусь напротив него. Умиляюсь тому, с какой прожорливостью он мечет в рот огромные куски. Время от времени он ласкает меня взглядом, от которого по коже у меня пробегают мурашки. Я становлюсь непонятной для самой себя, я витаю где-то далеко, пока сижу тут не шелохнувшись. Перехожу от радости — бурной, неистовой, своей нежданностью рвущей мне сердце — к беспричинной боязни, к страху, скорее отвлеченному, неосознанному, чем какому-то реальному, что делает его еще непереносимее. Я боюсь не мужа — нет, ни в коем случае. Скорее, я боюсь за него. Что-то, кажется мне, беспрестанно ему угрожает, беспрестанно его преследует — нечто ужасное, не отстающее от него ни на шаг, незримо присутствующее рядом, в воздухе, которым он дышит, которым вместе с ним дышу я. Он-то проходит сквозь все это с закрытыми глазами, словно защищенный некими чарами. Меня же ничто не защищает.
Его бьющая через край энергия — мышечная, нервная, душевная, — его неукротимый вид покоряют без его ведома, без его желания. Я жалею его от всей души. Любуюсь его открытым, серьезным лицом, его огромными, сейчас опущенными вниз глазами. Я не в силах вымолвить ни слова. От этих черт, которые так и хотелось бы назвать чеканными, если бы под этим словом не подразумевалась жесткость, коей его лицо лишено начисто, всегда исходит призыв, который не то чтобы отрывает тебя от себя самой, но милосердно к этому подводит, отдает тебя во власть мысли, лишенной каких бы то ни было искушений. Я наблюдаю за его