— Хорошо, это я принимаю, — согласился отец. — Но как ты учебой руководил? Вот ты сейчас сказал, что у тебя в отряде есть двойки. Признаешь?
— Признаю.
— Значит, этот главный показатель что о тебе говорит?
— Пускай говорит неважно, — согласился Толя, — но почему я вчера для класса был хорош, а сегодня уже плох?
Отец исподлобья посмотрел на сына, пососал затухающую трубку. Он понял, что этот вопрос задал уже не тот Толя, который еще совсем недавно ходил в матросской шапочке с надписью «Герой» и называл бабушку «буней» и газированную воду «дрессированной», а взрослый человек, к которому пришла жизнь с первыми раздумьями и первыми переживаниями. И ему надо было дать простой ответ.
— Жизнь идет вперед, сынок, — сказал Борис Ефимович, — и ребята просто поумнели. Вчера ты их удовлетворял, а сегодня они видят, что ты топчешься на месте. Вот тебя и ругают. Ругают своего вожака, если говорить языком взрослых, за формально-бюрократическое руководство. Надо всегда и везде идти вперед. Я иной раз сам с удивлением гляжу вокруг, как у нас все растут, учатся. И если ты хочешь руководить, ты должен вдесятеро больше учиться, чем все остальные… Ты до конца был на сборе?
— Нет. Как они проголосовали, я сразу ушел. Мне обидно стало. Но я, наверно, уже не председатель. И хоть бы я сам плохо учился, а то ведь из-за двоечников пострадал!
Борис Ефимович спичкой поковырял в трубке и задумчиво постучал ею по пепельнице. У него было такое ощущение, будто он тоже в чем-то виноват. Да, учебой сына он интересовался, но почему, например, он ни разу не спросил у Толи, как идут дела в классе? Ведь Толина школа — это для него второй дом. А он, отец, в этом доме за все семь лет обучения сына был всего лишь два раза, и то на родительских собраниях. А ведь можно было бы и по-дружески зайти к ребятам, рассказать им, ну, хотя бы об изобретении микроскопа, о кровообращении или о строении человеческого организма. Наконец, можно было бы повести их в лабораторию и показать аппарат Рентгена, объяснить его устройство… И это надо сделать в самое ближайшее время.
— Вот что. Толя, — вдруг тряхнул отец головой. — В общем, твое дело поправимое. Ты завтра подойди к Димке и поговори с ним в открытую, по-честному: «Знаешь, Дима, давай вместе подумаем…»
— Я к Димке больше никогда не подойду! — отрезал Толя. — Подлизываться не буду!
— Нет, ты должен подойти! Это не подлизыванье.
— Не подойду! Димка для меня умер!
— Ну, если ты считаешь личную обиду важнее вашего общею дела, тогда наш разговор окончен. Мне кажется, прямой путь — это лучший путь. Ты поступаешь несерьезно! Думай сам! — И отец, засунув трубку в карман, вдруг вышел из комнаты.
— Толя, ты неправ! — поднялась за ним мама, сидевшая в кресле. — Я всегда бываю на твоей стороне, ты знаешь, но сегодня ты неправ. И ты зря так с папой разговаривал.
Мама тоже пошла в столовую за отцом, и Толя услышал, как там зажужжали их приглушенные голоса.
После ухода родителей ему совсем стало невмоготу. Он снова и снова перебирал в памяти все то, что было сказано на сегодняшнем сборе. С кем-то соглашался, с кем-то не соглашался, но никак не мог простить Димке его слов о том, что Гагарин и Парамонов одинаково мешают классу. Один тянет назад, а другой не ведет вперед. И неужели после этих слов он сможет подойти к нему?!
И вдруг Толя вспомнил об Ане. Хорошо бы поговорить с ней, встретиться!
Однажды — это было давно — он бродил возле женской школы. Но все было безрезультатно. В первый раз он ее не встретил, а во второй она шла с подругами — не подойдешь. И неизвестно, захотела ли бы она с ним разговаривать после той ссоры… Гордая… Вернула этюд и даже «до свиданья» не сказала. Три дня Толя носил свое сочинение в портфеле и не знал, куда его девать. Уничтожать было жалко, дома держать — опасно (мама найдет и обязательно спросит, что это такое — «Посвящается Ане С.»), а какого- нибудь несгораемого шкафа у Толи не было. И тогда он опустил «Весенний этюд», как и первую свою записку с приглашением на каток, в знакомый почтовый ящик. Он думал, что Аня после этого, может, позвонит ему или, рассердившись, перешлет обратно этюд. На конверте он написал номер своего телефона и обратный адрес. Но ни звонка, ни почты на Толино имя не было…
А теперь… теперь, когда его не рекомендовали в комсомол? Да она ему и руки теперь не подаст!
И вдруг Толя понял, что ему больше никогда, никогда не придется дружить с Аней.
Всю ночь он плохо спал, ворочался. В полудремоте ему беспрестанно снилось собрание. Потом он катался с Аней на коньках и спрашивал у нее: «И разве я виноват?» А она смеялась. Ей было все равно.
Под утро у Толи разболелась голова, и он сказал маме, что в школу не пойдет. У него было такое чувство, будто в их семье случилось страшное, непоправимое горе, которое гнетет и гнетет и от которого совершенно невозможно избавиться. Толя думал все об одном и том же — о своем провале, и если раньше он не понимал, о каких таких переживаниях говорят взрослые, то в эти дни понял.
XIX
В спортивном зале «Динамо» оркестр играл колонный марш. Сто борцов — широкоплечие, мускулистые, в белых трикотажных борцовках, в коричневых легких ботинках на каучуковой подошве — попарно шагали вокруг зала. С балконов им аплодировали зрители.
Юра шел в предпоследней паре и, выпятив грудь, старался не смотреть ни на зрителей, ни на фотографов.
Он не понимал, что произошло. Три дня тому назад, на очередной тренировке, когда Иван Антонович назначал пары к предстоящему соревнованию. Юра вдруг услыхал и свою фамилию. Юре показалось, что он ослышался, потому что никакой учебной характеристики от Ирины Николаевны он сюда не приносил и, следовательно, разговор о каком-нибудь участии в соревнованиях сам собою отпадал, и вдруг!
Оставалось думать, что он очень хороший борец и не показать его на соревнованиях детская секция не могла.
Вообще Юра не так давно пришел к определенным мыслям насчет совмещения учебы и классической борьбы и решил незамедлительно провести в жизнь свои соображения. Но эти соревнования чуть не спутали все планы. Видно, Юра был на особом учете, если тренер обошелся с ним так ласково.
В спортивный зал Юра хотел было пригласить весь свой класс, чтобы ребята все-таки получше узнали, какой человек с ними учится. Но билеты достать не удалось.
Откровенно говоря, к этому первенству Юра уже давно потихоньку готовился. Он приблизительно знал, с кем ему предстоит бороться. Его противник — тоже член детской секции, Саша Максимов, слесарь- ремесленник — был одного веса с Юрой. Но ему уже стукнуло семнадцать лет, а Юре только недавно исполнилось четырнадцать. Эта разница в годах, вероятно, влияла на Юру: ни на тренировках в зале, ни в маленьких схватках, которые велись в полушутливой форме на снегу, никогда он не был уверен в своей победе.
Максимов брал на силу. У него были широкие плечи и короткие руки с железными пальцами. Во время борьбы он сопел и кряхтел, как взрослый, и, проводя тот или другой прием, так сильно сжимал Юру, что сопротивляться ему не было никакой возможности. Его можно было только обманывать. Например, Максимов бросает тебя через плечо и думает, что ты сразу ляжешь лопатками на ковер, а ты — раз! — становишься на мост, делаешь «жучка» — крутишься вокруг головы и снова вскакиваешь на ноги. Правда, Максимов не раз у Юры выигрывал по очкам — ему присуждали победу за активность, — но это было не так позорно, как лечь лопатками.
Некоторые борцы советовали Юре перед соревнованием подольше посидеть в баньке и, сбросив в весе несколько килограммов, бороться уже не с Максимовым. Но Юра не захотел этого делать. Раз бороться,