он нежно касается моего тела. Многие говорят: «Гулять под дождем — это так романтично. Гулять под дождем — это так здорово!» И продолжают сидеть в своих прокуренных норах.
А я гуляю. Шлепаю по асфальту, не обходя лужи. Моя одежда давно вымокла, но мне не нужен зонт. Мне хорошо и радостно. Между небом и землей лишь мы вдвоем. Я и дождь. Одиночество бывает приятным и вдохновляющим. Например, когда ты идешь по многолюдной улице большого города навстречу людям, и вдруг — прохожий улыбнется просто так, невзначай, а на небе появится радуга. У тебя есть мечта, и ты знаешь, куда идти, а соседи, спешно взломавшие твою дверь, восторженно крикнут в телефонную трубку, что утюг ты все-таки выключил. Когда злющий пес, прямо на твоих глазах, не догнал матерого дворового кота, повидавшего на своем кошачьем веку всякие зоо-передряги, а старик из пятой квартиры, в который раз, затаив дыхание у почтового ящика, откроет его и, прослезившись, извлечет долгожданный конверт. Все эти штрихи к картине жизни возможно наблюдать будучи одиноким, не отвлекаясь на собеседника, которого попросту нет, и сопереживать или радоваться всему, что преподносит настоящее.
Но одиночество бывает и другим. И не ясно, что хуже — оказаться на необитаемом острове или быть одиноким среди людей. Когда ты не понят либо забыт, или тебя окружают безразличные люди...
Однажды холодной зимой на железнодорожной станции «Новае жыццё» мне повстречался один человек. Я возвращался из командировки, забрав билеты на несостоявшийся концерт известного певца. Я пришел на «Новае жыццё» без настроения и подумал про себя: «Когда же это новая жизнь наступит?» На заснеженном перроне было многолюдно и как-то серо.
Ко мне подошел утренний попутчик, ехали из Минска в одном вагоне. Оказался журналистом одной из столичных газет. Приезжал, как и я, в командировку за материалом для статьи. По печальному лицу было видно, что впечатления у него не самые лучшие. Стоим, вздыхаем, осматриваемся. На душе тяжело.
Молодые парни, мешковато-бесформенно одетые, грязно матерятся, толкают друг друга то в грудь, то в бок, настораживая окружающих. Женщина обняла своих маленьких укутанных детей, опасаясь за них. Мужчины старались не смотреть в сторону грубиянов, боялись нарваться на наглый непонимающий взгляд. При отсутствии культуры поведения непонимание переходит в агрессию, и в ход могут пойти кулаки — самый примитивный способ самоутверждения и подавления комплекса собственной интеллектуальной несостоятельности. Народ растянулся вдоль перрона от греха подальше. Кроме нас с журналистом. Мы не могли позволить себе быть слабыми и остались на месте.
И тут появился он.
Иссохший старик ковылял по перрону, крепко сутулясь, будто нес на плечах непосильную ношу, в дырявых башмаках с отошедшей подошвой, подвязанной веревкой, с проглядывающими в одном из них голыми пальцами, в испачканных брюках с разошедшимся на левой штанине швом. В изорванной телогрейке с торчащими пучками мякины. Жалкий был у него вид, горький.
Бедолага подходил к людям, что-то спрашивал, не поднимая головы. Люди сторонились его более, чем тех верзил. Кто отворачивался, брезгливо поджимая губы, кто отходил в сторону. Люди сторонятся чужого несчастья, словно заразной болезни, чужого неблагополучия. Старец очутился возле парней и, все так же глядя в землю, спросил у них на хлеб. Внезапно возникшее удивление на их оловянных физиономиях быстро сменилось тупой грубостью, они и представить себе не могли, чтобы какой-то бомж посмел у них что-то попросить. Они не стали его бить. Да мы с моим попутчиком не позволили бы случиться этому. Я покрепче сжал ручку своего дипломата, увесистого и твердого, представляя, как стану крушить им головы, если тронут старика. Но они лишь послали его в нехорошее место. Чуть держась на ногах, он подошел к нам.
— Подайте на хлеб, — простонал чуть слышно.
Я порылся в карманах и отдал ему оставшееся от командировочных, журналист угостил сигаретой.
Старик осторожно поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза. На его морщинистом, обветренном горем и сквозняками несчастья, рябом лице небесной голубизной сияли прекрасные очи. Я оцепенел, накрытый мощной энергетической волной этого взора. Этот взгляд был настолько глубок, проникновенен и чист, что, казалось, вовсе не принадлежал этому оскверненному страданиями и невзгодами телу, будто тело отягощало то, что скрывалось за этим взором. Нечто таинственное и сильное. Он словно схватил меня за душу и обогрел мое озябшее нутро, и я ощутил необъяснимую радость от прикосновения чего-то светлого и теплого. Он тихо поблагодарил нас и перешел на противоположную платформу. Долго еще показывал в нашу сторону, что-то бормоча, видимо, благодаря, до тех пор, пока вихрь несущегося состава не разделил нас. Когда поезд пронесся, старика уже не было. Он растворился, исчез.
Вспомнив этот случай, я захотел навестить мою новую знакомую. Прошло три месяца, а я так и не зашел ни разу, хоть и обещал.
У подъезда на скамеечке сидели две старушки, о чем-то по-старушечьи воркуя и оценивающе «прорентгенивая» своими востренькими глазками всех, кто проходил мимо. У одной из них на голове был целый каравай из волос, вторая восседала в шикарном платке, расшитом яркими цветами. У обеих на ногах красовались блестящие новые галоши.
Тут же, напротив, мужички играли в карты, умудряясь ругаться без матерных слов и шепотом, видимо, приученные к сдержанности старушками-подружками. Игроки из-за уха, наотмашь, лупили по вынесенному из дома табурету чирвами, пиками, дамами и тузами, тянули, хитрили, подсматривали, задорно что-то приговаривая и без конца дымя сигаретами отечественного производства. Один из них, лет двадцати, был нетрезв и рассеян. Он подолгу всматривался в развернутый веер карт, не понимая, чем ему ходить и ходить ли вообще, подбрасывал невпопад, забывал козырь, ронял карты наземь. После каждой удачной отыгровки, в основном случайной, он деловито поправлял желтенькую засаленную кепчонку и, глядя мутными глазами в сторону бабулек, восклицал: «Лешку Славка не обманить, правда, бабоньки?»
Бабоньки же, с наигранным недовольством, отвечали: «Стихни ты, Лешка!»
При этом у старушки с «караваем» на голове двумя шлагбаумами вздымались широкие брови, нарисованные карандашом. Это придавало ей некую экстраординарность.
Я не помнил номер квартиры. Второй этаж так точно, а вот квартира?
— Прошу прощения, — вежливо обратился я к уже «рентгенящим» меня бабушкам. —Не подскажете, в какой квартире живет Раиса Михайловна Караваева?
Удивление у всей компании не ведало границ и вскипевшим молоком побежало через край. Бабулька в цветастом платке смотрела на меня словно на инопланетянина. Мужичок, занесший было руку за ухо для удара козырной картой о табурет, так и замер, точно окаменевший, у нетрезвого парня слегка посветлел взгляд. Такой реакции я не ожидал. Складывалось впечатление, что я спросил у них, где живет Рабиндранат Тагор или Сантаника Пондемониум. Пауза повисла и затянулась.
— А вы кто ей? — вышла из оцепенения старушка с «караваем».
— Старый приятель. Так все-таки номер квартиры не подскажете?
— В третьей, дай я наберу, — сказал Алексей и, сдвинув кепку на затылок, подошел к домофону и нажал «3».
— Кто там?
— Михайловна, открывай, к тебе гости! — сказал он и отошел от двери. Раздался сигнал разблокировки замка, и я, поблагодарив зазевавшуюся компанию, энергично поднялся на второй этаж.
Она встретила меня на пороге своей квартиры, в заношенном спортивном трико с лоснящимися коленями, в какой-то нелепой кофточке с неполным количеством пуговиц, до белизны седая и настолько худая, что палочка, на которую она опиралась, казалась естественным продолжением ее костлявой, с вздутыми венами руки. Слегка вытянутое, испещренное морщинами лицо Раисы Михайловны выражало некую глубокую грусть. С каждым тяжелым вздохом эта грусть поднималась с самого дна ее души.
— Здравствуйте, Раиса Михайловна! Как ваши дела? — сказал я приветливо, подойдя поближе.
Она посмотрела на меня устало и сказала:
— Дела на букву «х», проходи!
— Неужто все так плохо?
— Почему плохо?.. Хорошо.
Мы прошли в небольшую комнату, которая была единственной, не считая кухни и туалета, и присели на диван. На журнальном столике стояло множество пузырьков и флаконов с лекарствами, специфический, угнетающий запах которых наводил на нехорошие мысли. В углу находился телевизор, на стенке — образок,