кого».

Он гордо встал и с радостью почувствовал: вернулась в ноги сила. К шлагбауму подошел другой охранник; оба охранника достали сигареты и задымили, на Сан Саныча не глядя.

Сан Саныч кинул связку в глубь куста и припустил к дороге, торопясь и не оглядываясь.

Потом шагал упруго по асфальту, пока не вышел к магазину. Спросил у мужиков, сидящих на крылечке магазина, как проще выбраться в Москву, и те направили его к пансионату.

...Прошло чуть больше часа, как его послали за вином, а он уже сходил с мытищинской маршрутки, уже бежал в распаренной толпе к платформам и все вращал, подобно птице, головой, ища глазами расписание движения электропоездов.

«ПАЗ», переваливаясь на колдобинах, проехал поворот на пансионат.

– Вон магазин, – вслух произнес водитель. Кромбахер промолчал; универсам, а вскоре и забор коттеджного поселка остались позади. – Еще магазин, – сказал водитель.

– Не останавливайся, – скомандовал Кромбахер. Да, душно, соглашался он с водителем, и надо бы купить бойцам попить, но и светиться в масках перед местными нельзя: на всю округу растрезвонят по мобильникам – хачики в Бухте разбегутся кто куда, как муравьи... Кромбахер виновато оглянулся на бойцов. Глаза в прорехах масок ничего не выражали... К тому же квасом их сердца не успокоить, утешил себя мысленно Кромбахер, им пива подавай, а пиво в деле не положено, так что, ребятушки, придется потерпеть. Работу кончим, я вам выставлю хоть целый ящик пива, пусть сам его не пью и вкуса его не понимаю. Вы это знаете, но меж собой меня зовете Кромбахером; я узнавал: «Кромбахер» – сорт немецкого пива. Кто толст, как я, тот сразу вызывает мысль о пиве, даже когда в рот пива не берет. Что ж, не беда, зовите сортом пива. Беда, ребятушки, в другом. Беда, что в ваших головах нет места другим мыслям, особенно в жару. «Пивка бы» – вот что в ваших головах, в жару ли, в дождь, в любое время года, да хоть бы и в мороз. Вот почему, пусть и зовете вы меня Кромбахером, никто из вас Кромбахером не станет.

...Кромбахер был неправ.

Как минимум один его боец в эти минуты думал не о пиве.

Весь день он предвкушал, как даст сигнал и после будет ждать вестей из Бухты Радости. Весь день терпел и выжидал, и наконец настало время отправить SMS с условленным сигналом. Уже взял в руку телефон, сделал глубокий вдох – вдруг телефон сам зазвонил и голосом Кромбахера запутал совершенно все. Кромбахер всех собрал и объявил, что надо ехать не куда-нибудь, а в Бухту. Пришлось все отменить. Предупреждать не стал: пусть ребята подождут, пусть привыкают: планы могут и меняться, а почему они меняются – об этом знает только он, Тортист, как его звали в прошлой жизни, или иначе: Тортовик.

Когда-то он учился на кондитера и был обучен печь торты. Он пек торты, если о вкусности их говорить, не хуже и не лучше всех других кондитеров, но зато строил их, если о форме говорить, с такой искусностью, что впору было говорить и об искусстве. Ему были верны ценители из тех, что ни за что не купят торт в обычном магазине, но обязательно закажут мастеру – его предпочитали многим мастерам. Его торт-крепость стерегли солдатики из теста, числом не меньше взвода; стоящие насмерть на бастионах из бисквита, они просились в рот, но отправлять их в рот было так жалко, что поедание солдатиков и бастионов приобретало сладостно-трагический оттенок, как если б пала подлинная крепость. Его торт-клумба, расцветающий тюльпанами, гелиотропом и геранью из желе, пах цветами и привлекал к себе, по слухам, бабочек и пчел. На самом деле бабочки, и вправду как живые, были сработаны из яблочных кожурок, а пчелы – из цукатов и крыжовника. Когда к застолью выносили его торт-храм, то несъедобные стеклянные колокола на колокольне, если умело ниточку подергать, вызванивали гимн Советского Союза; и мармеладный крест сиял... Были: торт-танк и торт-лошадка, был торт-морской-прибой – с волной из голубой глазури, со взбитой пеною из взбитых сливок и с пляжной галькой из драже. Бывало, на драже полеживали купальщицы из шоколада; их красноватые и острые соски из барбариса, глубоко воткнутого в шоколад, смущали, но и возбуждали аппетит.

Его искусство приносило ему деньги, но в остальном ничем, кроме досады, не дарило.

Доставил торт заказчику, услышал, не входя, и смех, и звон застолья; отдал коробку с лентой на пороге, купюры тут же получил, и это вся награда, и так из года в год: пересчитал купюры – иди прочь, влекись по городу в толпе; о том не думай, что твой торт уже пластают сверху вниз ножом-лопаткой на куски; гони из головы воображаемый круг ртов, жующих торт, роняющих ошметки крема на салфетки... Казалось: так – всю жизнь; ничем иным жизнь не поманит. Но поманила, правда, ненадолго.

Он наконец был зван на конкурс лучших тортоделов и победил, представив изумленному жюри огромный торт-фрегат с корпусом из черного и пористого шоколада, с орехово-бисквитной палубой и с мачтами из твердой карамели, с лакричным такелажем, с парусами из мороженого. Он принял приз под громы туша и рукоплесканий, под вспыхивание фотовспышек; он долго слушал похвалы; его рука устала от завистливых пожатий; торт оплывал при звуках скрипок в ожидании прощального банкета. Потом торт ели, и доели на его глазах, и разбрелись; потом официанты убирали со стола, и он им почему-то помогал; потом он шел по городу в толпе с призом под мышкой, и все из головы не лезла скатерть в пятнах, пепле, крошках, в осколках битых рюмок... Тут он сказал себе впервые: пора, брат, круто менять галс, пока ты не оплыл, пока тебя не слопала судьба, как съели твой фрегат.

Он навсегда закрыл заслонку духового шкафа, в котором пек торты. Купил набор кистей, палитру, набил этюдник тюбиками. Сел в электричку, наобум сошел с нее и очутился на пленэре. Пленэр был несколько замусорен, но его это не смутило. Лишь бы начать! – и он решительно раскрыл этюдник. Он был неопытен и необучен, и потому его отпугивала непоправимость акварели. Все подмосковные пейзажи его кисти писаны маслом; чем чаще ему приходилось исправлять ошибки и класть мазок поверх мазка, тем выходил пастознее, даже струпознее, пейзаж. Когда картонов и холстов с пейзажами набралось достаточно, чтобы он мог назвать себя художником, он погрузил их в багажник такси – и выгрузил на Крымской набережной. Его пейзажи тут же затерялись среди чужих бесчисленных пейзажей, и он к пейзажу понемногу охладел. Пытался овладеть портретом, но все его портреты выходили на одно лицо, с одним и тем же выражением испуга, застывшего в расширенных зрачках. Он был остро недоволен собой и не забросил кисти только потому, что понаслышке полагал недовольство собой непременным свойством большого художника.

С иными из таких, собою недовольных, но почитаемых другими, он осторожно сблизился, пытаясь в осторожных разговорах с ними выведать, где спрятан ключ к стремительной удаче. «Зачем тебе писать пейзажи? – сказал ему один из них, – зачем тебе портреты? Природу ты не понимаешь: больно скучна твоя природа; людей не любишь. Да и с чего бы их тебе любить? Они ведь чавкали, небось, когда сжирали твои лучшие торты. Попробуй написать, что любишь и что знаешь. Попробуй передать форму того, что видишь изнутри. Короче говоря, пиши торты и только торты, тем более что их, мне кажется, никто не пишет».

Совет был прост и уже тем потряс. На всякий случай он порылся в энциклопедиях и справочниках и убедился: в мире нет и не было художника, который бы писал одни торты. Торт редко встретишь и на натюрморте.

...Он написал по памяти торт-храм и торт-фрегат, торт-танк и торт-лошадку, торт-клумбу, торт- морской-прибой, и это было лишь начало. Трудность начала заключалась в ответе на мучительный вопрос: как написать бабочку, чтоб вышла на холсте не просто бабочка, но бабочка из яблочных кожурок? Как сделать маслом паруса не просто парусами, но парусами из мороженого? Как написать бисквитный танк и шоколадную лошадку, причем не из сплошного шоколада, что было бы уже никак не тортом, но из суфле под шоколадной шкуркой?

Год, вспоминая свои лучшие торты, он вырабатывал ответ и наконец сумел достичь того, что в крыльях бабочки угадывалась яблочная кожица, в пчеле – цукаты и крыжовник, в мачте фрегата – карамель... Лошадку написал, будто лошадку уже кто-то надкусил, и из надкуса, чуть подтаяв, ползло суфле.

Шли дни, воспоминания о былых тортах иссякли; он принялся писать торты никем, ни даже им самим, не испеченные, произведенные одной его фантазией, стараясь так писать, чтоб вымышленный торт прямо с холста просился в рот. Когда холстов с тортами набралось достаточно, чтобы явить их миру, он снял ползала в галерее на Нагорной и созвал гостей на вернисаж. Гости обдуманно хвалили и озабоченно гадали вслух, как следует назвать его искусство: тортизм или, пожалуй, тортовизм – он так и не сумел понять, над ним смеются, называя тортовистом, тортистом и тортовиком, или пытаются

Вы читаете Бухта Радости
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату