в Селихнове не принимаются и не проходят. У нас этой мобильной связи нет; только в Пытавине… Простого телефона тоже нет, только в Селихнове… Что ж ты молчал?
— Но я не знал, что так бывает…
— А разве Вова, я о дяде Вове говорю, не рассказал тебе, что нет тут никакого телефона?
— Я дядю Вову редко вижу, а когда вижу, он почти не говорит, больше молчит.
— Как молчит? — не поверил Панюков.
— Так. Улыбается и молчит… Но что мне теперь делать? Мама с ума сойдет от нервов, и папа тоже нервный, у него бессонница…
Тут Гера сильно покраснел, и не от страха за родительские нервы, но от стыда. Он, выйдя с телефоном на крыльцо, жаждал услышать поскорее голос Татьяны и о родителях почти совсем не думал. И даже говоря сейчас об их бессоннице и нервах, он думал не о них — о ней. Она просила его звонить раз в день, не реже, но и не чаще: «…я не люблю болтать с тобой по телефону, когда тебя нет рядом, это не радует, а только мучает меня; когда ты был во Фландрии и через каждый час звонил, я даже злилась на тебя: зачем он, думала, все мучает меня, все дышит в трубку и знает ведь, что мне не дотянуться и не дотронуться… Но все-таки раз в день звони, совсем тебя не слышать — тоже мучительно…»
Он повторил в отчаянии:
— Что делать?
Панюков встал с кровати, снял с верха печи большой чугунный горшок с еле заметной тонкой трещиной и, успокаивая, весело сказал:
— Клади свой телефон сюда. Это будет теперь его постоянное место жительства. Охотники наезжают — все телефоны свои сваливают сюда, чтобы их не искать потом. После охоты разбирают и уезжают. Это мой специальный горшок для телефонов.
Гера послушно опустил свой телефон в пустой горшок. Панюков вернул горшок на печь, затем продолжил:
— Ты не дергайся. Будут волноваться, спросят у Вовы, что да как. Вова им скажет, что отсюда позвонить нельзя, и позвонит Игонину. Игонин скажет: ты доехал, все в порядке. А завтра съезди все же на автобусе в Селихново и с почты, с телефона, позвони или — с игонинского, из кабинета… Еще вопросы есть? Пожелания?
— Помыться бы с дороги, — уныло сказал Гера.
Покуда на печи, быстро нагревшей дом до дурноты, грелось ведро с водой, Панюков успел пригнать и подоить корову. Сцедил сквозь марлю молоко во флягу, закрыл, защелкнул крышку, и сразу же усталость, тихо поднимавшаяся в нем весь день, словно вода перед плотиной, взмыла волной и навалилась на него.
Он вышел на крыльцо посидеть и отдохнуть. Воздух в ожидании скорых сумерек обрел цвет старой меди; было холодно. Возле крыльца мылся Гера. Голый и мокрый, намыленный весь с ног до головы, он зяб, дрожал, глаза зажмурив, поливал себя вслепую из ведра ковшом, но почти не попадал водою на себя, больше лил ее зря и мимо, на траву. Панюков, помедлив, подошел к нему и отобрал ковш. Стал медленно и обстоятельно лить воду на его голову и спину, с заботой жалости оглядывая его худые, словно прутья, руки, тонкую шею, позвонки, торчащие как будто по отдельности, будто и не были они одним хребтом. Лопатки, тонкие и острые, как крылышки бесперого птенца, ходили ходуном, как если б он хотел взлететь, но слишком маленькие крылья ему взлететь не позволяли.
— Сколько тебе лет? — спросил Панюков, сняв с крыльца полотенце и протягивая его Гере.
— Девятнадцать, — ответил Гера, вытер голову и поправил себя. — Осенью будет девятнадцать.
Ужинали картошкой со сметаной. Гера ел жадно, но его быстро разморило в жарком тепле перетопленного дома. За окном темнело. Панюков решил было отвести его в постель, но Гера был разбужен треском мотоцикла на дороге. Мотоцикл заглох, в дверь постучали, вошел Рашит.
— Я тут хочу проверить счетчик, — сказал он Панюкову, глядя на Геру, который хлопал глазами и сопел, уже и не соображая, где находится.
— Нашел время, — заметил Панюков. — Но, если хочешь, проверяй.
Рашит, помедлив, сообщил:
— Его папаша звонил, спрашивал. Лика ему сказала: все в порядке и объяснила, почему он не звонит. А потому никто для одного тебя телефон в Сагачи не потянет, вот потому и не звонит…
— Ты все сказал?
— Его папаша передать велел, что они уже о нем не беспокоятся и чтобы он не беспокоился и зря в Селихново не ездил.
— Ты понял? — спросил Панюков у Геры. — Тебе не нужно завтра никуда ехать.
— Я понял, — ответил Гера, ничего уже не понимая и ничего перед собой не видя, кроме горячих радужных кругов, в которых расплывались, качаясь в желтом воздухе и по-пчелиному гудя, чьи-то чужие, круглые, жаркие лица и голоса.
…Среди ночи Панюков проснулся от холода. Встал, обнаружил окна открытыми. Закрыл их, растолкал Геру, спросил:
— Ты зачем окна открыл?
Гера не сразу сообразил, кто, где, о чем его так строго спрашивает. Потом ответил:
— Так ведь душно.
— Не делай этого больше, — сказал Панюков. — Надо беречь тепло. Ты меня понял?
— Беречь тепло, — бездумным эхом отозвался Гера, засыпая вновь.
— Береги тепло. Береги тепло, — для верности напомнил строго Панюков и вернулся на свою кровать. Под ватным одеялом у него вновь вспыхнул зуд в ногах, совсем замучил и не дал спать до рассвета.
Гере снился визг пилы; когда удары молотка разбудили его, старый будильник на подоконнике показывал два часа дня. Пока Гера спал, Панюков вырыл на задах огорода выгребную яму и соорудил над ней сортир. Гера отважился спросить у Панюкова, как он доселе обходился без сортира, и тот ответил без смущения, но отчего-то говоря о себе «мы»:
— Нам это ни к чему; мы в хлеву ходим, с верхотуры; куда корова ходит, туда и мы, и убираем за собой и за коровой; а ты — да ну тебя! — ты еще свалишься к корове с верхотуры, хребет сломаешь, отвечай потом; вот и построил, как в отеле, — пользуйся.
Гера воспользовался.
Потом сходил к колодцу на ближний край деревни, взяв с собой сдуру коромысло. Боль в шее и плечах быстро заставила бросить коромысло у колодца и притащить оба ведра с водой в руках… Умылся, поел жирного, желтоватого творога с хлебом и со скверным растворимым кофе; остаток дня осваивался.
…Заглянул прямо из сеней, стараясь не дышать, в темное обиталище коровы, все же вдохнул невольно, и душноватый запах хлева оказался не тяжелым. В курятнике, где пахло хуже, не удержался и похвастал перед Панюковым своим умением делать омлет:
— …Это лишь кажется, что это просто. А между прочим, я читал, когда в лучших ресторанах мира экзаменуют поваров, первым делом велят сделать омлет и далеко не каждый может выдержать экзамен. Вот я бы выдержал. Хочешь, я сделаю тебе омлет с грибами? У вас же есть грибы?
— Грибам — не время, — ответил Панюков. — Но нам они тут в этом деле ни к чему. Мы яйца так едим, сырыми. — Он отвернулся и быстро вышел из курятника, рассерженный своим враньем. Пить сырые яйца когда-то любил Вова; сам он всегда варил яйца вкрутую или жарил пополам с картошкой.
По кое-как подсохнувшей дороге Гера прошел деревню из конца в конец и насчитал в ней — вместе с избою Панюкова и домом дяди Вовы — всего одиннадцать домов… Дорога уходила дальше за деревню, через поляну или через луг (Гера не знал, как правильно назвать это пустое и неровное пространство, заросшее высокой, в его рост, травой и низкими кустами), потом скрывалась за деревьями, и впереди было еще сколько угодно времени, чтобы узнать не торопясь, куда ведет дорога. Недолго постояв за крайним домом и глядя на дорогу в предвкушении того, как он пойдет по ней без всякой цели, присваивая по пути какие-нибудь милые пейзажи и узнавая чью-то новую, неведомую жизнь, Гера взглянул на себя со стороны и вместо перепуганного и растерянного беглеца в краю чужих людей увидел юного, свободного и, в общем- то, счастливого человека.