в сон только к тому, кто нужен, но никогда не навестит того, кто безразличен, до кого и дела нет. Мой Панюков нужен мертвой матери своей — она и приходит к нему, и путешествует с ним, и совершает разные покупки, и ссорится с ним, и обижается, потом и мирится. Мертвый отец ему не снился никогда, то есть отец к нему не приходил, не нужен он отцу, как никогда и не был нужен, да Панюков и сам не ходит к нему в гости в его сны. То же и с живыми. Он говорит, что дядя Вова то надолго исчезает и совсем не появляется во сне, то заходит часто, даже и надоедает, всякий раз чем-то озабоченный или встревоженный, но в чем забота, отчего тревога, он никогда не говорит. Глава селихновской администрации Игонин то и дело забегает в его сны, а мог бы запросто заехать в Сагачи при свете дня. И даже я, пусть я ему и ни к чему, однажды заходил к нему в сон — послушать его о том, о чем здесь, в Сагачах, он не решался до сих пор со мною говорить. Я тут возьми да и спроси его, о чем он не решался говорить со мною в Сагачах, но говорил со мной во сне. Он рассердился, не ответил да и пошел доить корову».
Можно бы было приподнять и починить штакетник, да и давно бы починил, если б не тайная надежда приподнять и починить его не просто так, а по особенному, радостному случаю, когда-то специально оговоренному с Санюшкой.
После того, что с ней случилось в Сагачах, Саня избегала даже нечаянных встреч с Панюковым. И вдруг сама заглянула к нему в сон. Ни слова не сказала, поманила и ушла к себе. Проснувшись утром, Панюков сразу отправился в Селихново. Он был уверен: Саня ждет его, но где ждет и когда, не знал.
Был конец апреля. Днем солнце прогревало землю так, что она растапливалась в масло, и всякий раз казалось, что настало лето и что оно теперь навеки. Но наступала ночь, подкрадывались тучи, ныла мгла, снег лип к окнам, и утром всякий раз казалось, что конца зиме не будет.
Утро было сырым и серым. Селихново встретило Панюкова сугробами и тишиной. По глубокому снегу, липнущему к голенищам, он зашагал вглубь поселка. Не встретил ни души, ни звука живой жизни не услышал. Вспомнил: воскресенье, и решил, все еще спят. Скрип его сапог в тишине был слишком громок, и Панюков побрел помедленнее, стараясь никого не разбудить. Замедлив шаг, он смог подробно оглядеться, а оглядевшись, вмиг вспотел, потом и вовсе встал столбом посреди улицы.
Выпавший ночью свежий снег был уже везде протоптан, все калитки были заперты снаружи, и двери были заперты какая на засов, какая на щеколду амбарными висячими замками. Глубокие следы, сходясь, сплетаясь, путаясь в снегу, вели к конторе, тоже запертой снаружи. Вокруг конторы снег был весь истоптан, а у крыльца ее — расквашен автобусными шинами, следы которых тянулись вдаль по улице и уходили под гору, в сторону шоссе; их по всему пути сопровождали следы сапог, сапожек и галош, и в путанице их, наверное, терялись и следы Сани.
Что-то заставило всех разом поутру проснуться, запереть дома; подобно перепуганным воронам, сбиться в стаю, сняться с места; что-то случилось небывалое… Панюков понюхал воздух. Привычно, нетревожно пахло стылой влагой и опилками. Он настороженно вгляделся в небо. Белое солнце еле сочилось сквозь пасмурную хмарь. Внезапно где-то возле трехэтажки взревел и сразу смолк мотор мотоцикла. Черные птицы, вскричав, сорвались с водонапорной башни и закружилась над Селихновом; во всех концах поселка залаяли собаки. Мотоцикл вновь взревел, вновь смолк, закашляв, и Панюков подался к трехэтажке.
Бывший одноклассник Панюкова Грудинкин яростно бил и бил подметкой сапога в педаль акселератора, пытаясь завести свой Иж.
«Помочь?» — окликнул Панюков.
«Попробуй, — отозвался Грудинкин, — вдруг у тебя сапог счастливый».
Панюков завел мотоцикл со второго удара.
«Вот я и говорю: сапог счастливый», — сказал Грудинкин.
«Где все? — спросил его Панюков — И что это такое происходит, я не понимаю?»
«Двадцать седьмое же сегодня», — ответил Грудинкин.
«И что?»
«Да Пасха же. Все и пошли в Корыткино, на кладбище».
«И ты на кладбище?»
«Ну да. Я бы там первый был, да Иж, гад, все никак не заводился…»
«И я с тобой».
«Садись, только пакет возьми, будешь держать».
Грудинкин снял с руля и передал Панюкову полиэтиленовый пакет с чем-то горячим.
«Что это в нем?» — спросил Панюков, усаживаясь за спиной Грудинкина.
«Яйца там, как положено».
«Что-то они горячие».
«А там еще котлеты; я вчера нажарил, а сегодня разогрел. Не есть же их холодными».
Разбрызгивая снег, буксуя в нем, виляя, то и дело норовя свалиться набок, старенький Иж все же довез Грудинкина и Панюкова до Корыткина.
Слезая, Грудинкин выругался и пообещал: «Продам я его. У нас тут один новый поселился — узбек, таджик, не знаю. Все ноет мне: продай, продай… А и продам».
«Ну и продавай», — ответил Панюков, входя в кладбищенскую рощу.
Он убедил себя, что встретит Саню у могилы ее тетки, но где могила, он не знал. Пройдя вглубь кладбища, встал и огляделся. Сквозь слюдяной полупрозрачный занавес, казалось сотканный из пасмурного воздуха и березовых стволов, среди замусоренных черных кустов и куч засохших веток, среди заброшенных сугробов с торчащими в снегу крестами из железной арматуры или со звездами из жести поверх фанерных пирамидок то тут, то там были видны живые люди, обставшие могилы своих близких. Панюков направился к ближайшей.
На скрип его сапог обернулись братья Петр и Алексей Красильниковы с матерью.
Узнав его, Красильникова удивилась: «Елизавету разве, твою мамку, мы схоронили не в Пытавине? Или я что-то забываю?»
«Не забываете, баба Наташа, не забываете; в Пытавине она».
«Тогда чего ты здесь?»
Панюков растерялся и молчал. Молчали и Красильниковы. На деревянной скамеечке, очищенной от снега, горкой лежали крашеные яйца, а рядом с ними, на фаянсовой тарелке — бутерброды с вареной колбасой и сыром. В снег под скамеечкой были воткнуты три бутылки водки.
Глядя на то, как Алексей, старший из братьев, достает из-под скамеечки бутылку, Панюков придумал, как ответить: «Да я здесь просто так, немного поглядеть. В Пытавино потом поеду».
«Лех, дай ему глотнуть, пусть он отца нашего помянет», — велела Красильникова. «Я же не пью, баба Наташа», — напомнил Панюков. «Тогда зачем сюда пришел? Лех, дай ему и бутерброд».
Вообще-то я не завтракал, подумал Панюков. Взял из рук Алексея бутерброд, взял и бутылку, чинно приподнял ее, потом пригубил горлышко. Вернул бутылку и принялся есть хлеб с колбасой. Красильниковы смотрели молча, как он ест. Доев, Панюков не уходил. Спросить о Санюшке впрямую он не решался и потому попробовал узнать о ней окольно: «А вы ветеринара тут не видели случайно?»
«В Пытавине его найдешь, — ответила Красильникова и пояснила: — Кто хотел, те туда в церковь поехали; Игонин нанял ПАЗ в автоколонне, но на ночь ПАЗ не дали, гады, только утром… Ветеринар твой со своей, я помню, тоже в ПАЗ садился… Петя, ты их видел, как садились?»
«Не, я не видел», — отозвался младший из братьев.
«В Пытавине его найдешь», — уверенно повторила Красильникова и отвернулась.
Уходя, Панюков услышал за спиной голос Петра: «Не по-людски он помянул, не выпил, только облизал», услышал и ответ Красильниковой: «Они же, плеть, все из раскольников, из беспоповцев; им с нами выпить — все равно что грязи съесть».
«Что-то не вижу здесь попа», — огрызнулся Панюков на ходу.
«Вот, вот как они с нами разговаривают», — сказала сыновьям Красильникова, заела водку бутербродом и потеряла к Панюкову всякий интерес.
Панюков направился к другой могиле. Там ели яйца и вареную картошку из кастрюльки Виноградовы, муж и жена. Поесть не предлагали, но сказали, что ветеринар «со своею» в Пытавино не собирались и вроде бы должны быть здесь, на кладбище, на дальнем его краю, ближе к оврагу.