как и стоял, — слепой дурак с бензопилой. Другие наши мужики: Грудинкин, Виноградов и Красильниковы, Муртазов наш — ну, да неважно, ты их никого не знаешь, — они из лесу все увидели, все поняли — и дёру через лес по одному. А я стою, где и стоял, и у меня с собой ни ордера, ни лесного билета. Кондрат берет меня за шкирку, с бензопилой берет, с поличным, и везет в Пытавино, в ментуру…
— Все, как я понял, обошлось, — нетерпеливо, но и доброжелательно перебил Гера Панюкова.
— Да, — согласился Панюков. — Игонин выручил.
— Простил тебя Кондрат?
— Нет, не простил, но мы договорились.
— За сколько? — усмехнулся Гера, — Ну, то есть за почем?
— Ты о деньгах? — Панюков встал с крыльца, уже собрался идти в дом, но задержался, расслышав в словах Геры обидный смысл. Спокойно разъяснил: — Не деньги, но придется отработать. У него дом на озере, в самом Пытавине. Да и не только дом — хозяйство целое, там полгектара у него, не меньше. Теперь я буду к нему ездить. Прибирать там все, где надо, ремонтировать, где надо, помогать его жене. Кур кормить, курятник чистить. Понятно, огород с теплицей. Понятно, окна мыть, полы и коз его доить, а у него шесть коз и всех зовут на «а»: Аделаида, Анжелика, Аглая, Аннушка… других уже не помню. Он говорил мне, как их звать, но я не помню. Придется теперь вспомнить и всех выучить. Еще я должен его кроликам траву давать, потом их резать на продажу, еще и шкурки с них сдирать. — Панюков тоскливо поскреб ногтем под небритым подбородком. — Он говорит, что сам их убивать терпеть не может, что у него от живой крови судороги делаются. Так ведь и я их резать не терплю, и у меня — судороги; я, если честно, потому от кроликов и отказался. Я еще думал: навсегда, да от судьбы, как видно, не уйдешь, придется резать.
— Откажись, — посоветовал Гера.
Панюков покачал головой, опять поскреб под подбородком и вновь сел на крыльцо.
— Не выйдет, — сказал он. — Кондрат мне популярно объяснил, что он мне может написать. Так объяснил, чтоб я запомнил. Я и запомнил. Статья двести шестидесятая, часть вторая. Незаконная порубка в особо крупных размерах. Тут или штраф до миллиона или срок до шести лет. А мне сидеть нельзя, у меня корова.
— Это понятно. — Гера помассировал больное колено. Почувствовал, как вместе с болью поднимается к груди и подступает к горлу злость. — Мне лишь одно, ну совершенно непонятно. Зачем ты согласился валить лес?
— Все ж деньги, — отозвался Панюков.
— Я это понимаю, — все сильнее злился Гера, — но я знаю: у тебя сейчас есть деньги — те самые, что я тебе привез. Разве их мало? Разве их меньше, чем за лес?
— Не меньше, нет, намного больше, — спокойно согласился Панюков; губами пожевал, в уме прикидывая и пересчитывая, потом, довольный, сообщил: — В шестьдесят раз — во насколько больше.
— Тогда — не понимаю, — замотал головой Гера, стараясь подавить в себе ярость, и Панюков почувствовал ее.
— Да ты не понимаешь. — Он неохотно начал объяснять: — Игонину отказывать нельзя, а то потом он никогда не даст работы, да и вообще, он здесь хозяин, он мне много помогал… Нет, отказать Игонину нельзя, — закончил Панюков с таким убеждением, как если бы не Геру убеждал, а самого себя.
Гера устал и поскучнел. Все же спросил:
— Это Игонин предложил ему взять тебя в работники?
— Не предложил, а посоветовал. Сказал ему: зачем тебе губить хорошего непьющего мужика? Разве тебе не пригодится хороший и непьющий мужик? А мент наш — ни в какую…
— Кондрат? — зачем-то уточнил Гера. — Редкое имя.
— Не имя, а фамилия: Кондратов; это мы тут зовем его Кондрат… Так вот, он ни за что не соглашался. Потом, короче, согласился. Вообще-то пригодится, говорит, к тому же и непьющий, непьющие у нас всегда в цене…
Гера встал с крыльца и, обрывая разговор, подался в дом. Уже войдя, спросил:
— Как часто ты обязан к нему ездить?
— По понедельникам — на целый день, по средам — с девяти и до обеда, и в остальные дни — только чтоб коз доить.
— Аглаю, Анжелику и Аделаиду, — задумчиво кивнул Гера и произнес с насмешкой: — Почти классическая барщина. — Подумал, проверяя самого себя, и повторил уверенно: — Да. Барщина.
Панюков, озлившись, тоже встал с крыльца и произнес, не поворачиваясь к Гере:
— Не говори, чего не знаешь и о ком не знаешь. Кондрат наш никакой не барин и никогда не вел себя как барин. Он мужик простой.
— И что теперь? Как теперь будет? — не сдавался Гера, глядя в складчатый затылок Панюкова. — Я хочу знать, как долго, сколько лет ты будешь каждый день пахать на этого простого мужика и резать его кроликов?
— Это не мне — ему решать, — уклончиво ответил Панюков.
Гера злорадно уточнил:
— Всю оставшуюся жизнь?
Панюков часто и громко задышал, повернулся к Гере боком, сбоку посмотрел на него, затем выставил вперед ногу, закинул голову назад и на высоких нотах отчеканил так, словно загодя выучил:
— Были рабы и будем рабами.
Увидев лицо Геры, добавил буднично:
— Это я так говорю, чтобы тебе было все понятно.
— А мне не будет, не будет понятно! — закричал ему Гера, — Так нельзя говорить, так никому и никогда нельзя говорить! Так даже думать нельзя!
— Льзя, нельзя, а я вот — думаю, — тихо сказал ему Панюков. — Я как хочу, я так и думаю. И ты мне этого не можешь запретить.
Он замолчал, молчал и Гера. Больше говорить было не о чем, и они тихо разошлись каждый к себе. Гера дохромал до кровати, сел и задрал брючину. Колено посинело, но не распухло, и Геру это успокоило. Он не ел с прошлого вечера, был сильно голоден; надо было пойти к Панюкову и наконец поесть, но Гера понял вдруг, что ему легче быть голодным, чем снова видеть Панюкова. Гера опустил брючину и перебрался с кровати за стол. Включил компьютер, вчитался в свою свежую ночную «трепотню» и ничего не испытал, кроме раздражения и злости. Не медля, записал:
«Ну, сколько можно говорить с тобой и не видеть тебя, не слышать тебя, не мочь тебя коснуться».
Смутило слово «мочь», и он собрался было подыскать ему замену, но вместо этого откинулся на спинку стула и вслух сказал себе:
— В этом все дело, в этом все дело.
Он встал и вышел из дома и даже начал убеждать себя, что собирается в Пытавино лишь для того, чтобы в Пытавине поесть, но, пока шел к дому Панюкова, перестал себя обманывать.
Заходить внутрь не стал, постучал в окно. Панюков появился в проеме окна и встал боком, будто разглядывая что-то невидимое Гере. И Гера смотрел не на него, а на корову вдалеке, отливающую тусклым золотом в вечернем свете. Помялся и сказал:
— Я тут ушиб коленку, так, несильно, но мне лучше показаться своему врачу. Съезжу на пару дней в Москву, потом вернусь. Ты обо мне не беспокойся.
Панюков в ответ задумчиво закашлялся.
— Спасибо, что предупредил, — сказал он и ушел вглубь дома. Уже невидимый, оттуда посоветовал: — Автобус — в полвосьмого. Бывает, что опаздывает, бывает, подъезжает раньше, так что смотри, ты сам не опоздай.
Гера не опоздал, и весь остаток вечера провел в пытавинском кафе «Кафе», где просидел пару часов спиной к немноголюдной, но крикливой свадьбе. Все это время ел, пил мало. Поезд, идущий на Москву, прибыл в одиннадцать; вместо обычных двух минут стоял все полчаса; когда наконец тронулся, Гера уже спал лицом к стене на верхней полке плацкартного вагона.
«…Ксюша, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша, рыжая коса, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай, поздно не гуляй» — слова дурацкой песенки, разбудившей его утром, как только в вагоне