домов, темнели забранные железом окна верхних этажей тюрьмы. Слева — за крыши заходило солнце. Прямо напротив — чуть волновался в отсветах заката теплый полумрак Лесной. Минутная пробежка через проезжую часть — и Гера окунулся в этот полумрак. Приблизился к дому Татьяны, поднял глаза к ее окну. В окне горел свет, оно было открыто, жалюзи подняты. Гера вошел во двор. Сердце в груди не билось, оно откуда-то накатывало и шелестело и откатывало. Гера набрал код на домофоне, проник в подъезд. Лифт ждал его внизу. Лифт поднял его вверх, и Гера вышел на лестничную площадку, темную, как и всегда. Дорожка света падала из приоткрытой двери, и Гера благодарно рассмеялся. Прошелся по дорожке света. Сердце в груди, откатив, замерло и притаилось где-то. Гера тихо вошел в прихожую. В открытой настежь комнате горел свет люстры, и Гера шагнул на свет.
Шагнул и встал на пороге.
На краешке дивана боком и спиной к нему сидел неизвестный Гере рыхлый старик в полосатом коричнево-зеленом купальном халате, с голым и угловатым черепом, с редкими пучками седых волос над хрящами ушей.
На полу перед стариком стояла на коленях Татьяна в своем обычном бежевом халате и большими ножницами стригла старику ноготь на ноге. Подняла голову и встретилась глазами с Герой. Вздрогнула и дернула рукой; старик охнул:
— Больно! — Обернулся, обнажив седые грудь и брюхо, увидел Геру, произнес убито: — Вот так номер.
Старик еще что-то хотел произнести, но Гера перебил его, сказав зачем-то:
— Двери надо закрывать.
Отвернулся и вышел вон.
Он шел и не слышал улицы. В ушах стоял какой-то банный гул, какой-то мертвый стук и плеск, мокрое шлепанье шагов по каким-то липким лужам. Что-то оттягивало руку, чего в ней не было раньше. Гера остановился и проверил, что в руке. Оказалось, это пакет с его грязным бельем — он и не чувствовал пакета и совсем о нем не помнил, пока нес его к Татьяне… Имя ее всплыло, и все в Гере пересохло. Он оглядел потемневшую улицу и увидел, что дошел до метро. А где-то там и Селезни. Нашел урну и выбросил в нее пакет.
— …Ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, — нашептывал Гера слова утренней дурацкой песенки, глотая пиво и страдальчески качая головой, — ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша…
Он примостился за столиком в нише буфета, неподалеку от входной двери, на угловом диване. Посетители были или уже одетые после бани — все они ели борщ, сосиски и пили водку, или еще голые, обвернутые понизу простынями, а поверху обсыпанные мелкими капельками пота и воды — эти отдыхали между заходами в парилку и пили пиво или зеленый чай…
— Ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, — шептал Гера, бездумными глазами оглядывая и голых, и одетых. За дальним столиком у окна пили пиво голые: взрослый, с ним двое подростков лет пятнадцати. Взрослый разморенно рассказывал:
— Были такие анекдоты про чукчу, не пошлые и не антисемитские: чукчи ни разу не обиделись. Не слышали? Рассказывать?.. Ну, значит, так. — Он склонил голову над столиком, и к голове его с готовностью склонились головы подростков.
Буфетчица включила радио. Лемешев пел Ленского…
— Ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, — упрямо шептал Гера, но Ленский мешал. Гера задумался угрюмо, потом пробормотал: — Мчится чукча, вьется чукча… невидимками полна… — Он попытался рассмеяться самому себе, но не получилось толком рассмеяться.
Взрыв хохота за дальним столиком покончил с анекдотом. Лемешев допел своего Ленского, по радио пошла реклама коттеджного поселка «Радостное утро», и буфетчица выключила радио… Гера сделал большой глоток, опустил кружку на столик и увидел перед собой старика Татьяны. Старик был одет в серый костюм и потому — не рыхл, наоборот, подтянут и поджар: в белой рубашке с воротником, вытертом на сгибе, и в толстых желтых очках на скуластом бритом лице.
— Я присяду? — полувопросительно сказал старик и, не дожидаясь разрешения, осторожно сел на стул напротив Геры. Тот смотрел на него испуганно и зло. — Да вы не удивляйтесь так, Герасим, что я вычислил, где вы. Во-первых, Таня догадалась. А ежели совсем по-честному, то мы за вами шли, но шли на отдалении, конечно, чтобы не тревожить.
«Не отвечать ему, не разговаривать, — приказал себе Гера, упершись взглядом в кружку, — не выяснять, не поддаваться и вообще не говорить. А то — больно жирно».
— Не хотите со мной говорить — и не надо, я все понимаю, — сказал старик, но и не встал из-за стола. — А я вот — буду с вами говорить; когда еще придется?.. И скажу сразу: да, я не отец Тани и не родственник. Я — то, о чем вы сразу и подумали… Был тем, по крайней мере. Сейчас, конечно, все не так, мне скоро семьдесят четыре, и дело даже и не в этом, но все, конечно, по-другому. К тому же Таня очень сильно любит вас, если, конечно, страсть считать любовью. Но мы с ней остаемся вместе. Наверное, привычка, если, конечно, жизнь считать привычкой… Таня и есть моя нынешняя жизнь, ну, все, что от жизни осталось…
Гера молчал, качая головой, и где-то далеко в его груди слабеющим эхом покачивалось: «Ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша…»
Гера молчал, старик продолжил, вдруг перейдя на «ты»:
— Я для того, Герасим, это сейчас тебе рассказываю, чтобы у вас с Таней все поправить. Мне это совсем не жалко: мне хорошо, когда ей хорошо. Как это дико ни звучит, ваша с ней любовь, Герасим, цементирует наши отношения. Тебе это сложно понять, но если ты поймешь, то, значит, сможешь посмотреть на это по-другому. По-доброму, Герасим, а не так, как ты сейчас вот в эту кружку смотришь. Правильно поймешь, поступишь по уму, и все у тебя с Таней будет хорошо.
Гера допил остатки пива, встал и пошел к стойке буфета. Старик сказал ему вслед:
— Можно и мне немного?..
«Что значит немного?» — думал с досадой Гера, дожидаясь своей очереди у стойки. Очередь подошла. Гера заказал себе большую кружку, старику — маленькую. Услышав от буфетчицы, что она маленькими не торгует, взял и старику большую. Вернулся с двумя кружками за столик.
— Я же просил — немного, — поморщился старик. — А, ладно, хорошо, — сказал он примирительно и, отдышавшись после долгого глотка, продолжил говорить.
Гера хотел, чтобы старик не думал, будто он его слушает, и потому глядел то в кружку, то по сторонам нарочно неподвижным и беспечным взглядом. И все же слушал старика внимательно, тем более что тот начал с главного — с того, как ровно десять лет назад он и Татьяна стали любовниками. Старик тогда натаскивал Татьяну по биологии и химии для поступления ее в медицинский институт.
— …Она была ну совершенно не способна к химии и биологии; я честно говорил ей: «Бросьте вы мои уроки, Таня. Это пустая трата денег. Никуда вы не поступите». Она не поступила. Но и не захотела возвращаться в свою Чувашию. Ей нравилось со мною говорить, то есть она любила меня слушать и приходила просто так… Так у нас все и вышло. Мне было шестьдесят четыре, и я был ничего себе еще… Я бросил семью. Мы с Таней были вместе невозбранно — но не совсем. Она, как ты заметил, любит свободу и простор. Мы с ней снимали разные квартиры, и это даже было хорошо: мы не могли друг другу надоесть… Но она встретила тебя, и мы расстались. Я хотел вернуться в семью, но мои дети собрались в Австралию — вместе с их матерью. Увезли ее, увезли моих внуков… У меня, Герасим, внучка и два внука — им даже побольше лет, чем тебе. Я никого из них не осуждаю. Здесь им ждать нечего. В этой стране уже ничего не будет.
Гера едва не поперхнулся пивом, недолго вспоминая, от кого он уже слышал эту фразу: он от Татьяны ее слышал, от кого же еще… Он был не в силах скрыть досаду, и старик истолковал это по-своему:
— Тебе-то как раз нечего мне возразить, Герасим. Ты вот от армии по деревням бегаешь и потому обязан меня понимать. Мне не хотелось бы, чтобы и мои внуки бегали по деревням. И мне уже плевать, кто в этом виноват. Мне уже нет дела, почему так. Что мне за дело до того советского указа, который снял запрет брать в армию имеющих судимость? С тех пор казармы провоняли духом зоны, и мне нет дела до того, кто принимает этот дух и эти нравы за нерушимую традицию. Мне поздно ждать, когда с этим