он бы любил его еще сильнее, кабы не слишком частые упоминания отца Багрова-внука: «Отец сказал…», «Отец мне предложил»… — этот отец был явно лишним в той удивительной степи.
Так он читал до сумерек, потом пошел на пустошь за коровой. Она лежала на боку. Увидев его, встала и, не переставая пережевывать, сама пошла через дорогу к дому.
Пока доил ее, вспоминал рассказы матери о том, как в первые же дни войны сквозь Сагачи гнали на Котицы и дальше, на восток, одно, казалось, бесконечное коровье стадо: и день, и ночь коровы шли в облаках пыли или бежали мимо окон, стуча копытами, мыча, ревмя ревя, хрипя, толкаясь и бодаясь, сшибая на бегу друг друга; земля дрожала, в окнах дребезжали стекла, за окнами в густом коровьем гаме выхлестывали кнуты невидимых, окутанных клубами пыли погонщиков, и страшно было выйти из дому. Коровы шли чуть более недели, самые шалые из них от стада отбивались и разбегались кто куда, никто их не ловил, назад в стадо не гнал — так торопилось все куда-то… Потом, как вспоминала мать, вокруг все стихло, пыль осела; в лесах и по лугам защелкали винтовочные выстрелы — как оказалось, это немцы, высланные вперед своих колонн разведать местность, вели охоту на отбившихся коров … Потом лишь показалась в Сагачах колонна из автомашин и пеших немцев — они два дня месили сапогами и колесами навоз и глину, но мать о них рассказывала Панюкову с чужих слов: ей было-то всего четыре года и она тех немцев не запомнила, должно быть, потому, что эти первые немцы показались ей нестрашными после того громадного, бесчисленного стада…
Ночью ему приснилось это стадо, но он во сне его не видел. Знал, что оно давно идет за окнами, идет бесшумно, чтобы немцы не расслышали, а сам сидел спиной к окну, на полу, и, чтобы не бояться стада, играл с сестрицей в чурочки. У сестры было багровое, красное лицо, и это было лицо Санюшки. Она капризно и обиженно глядела на него, потом, махнув ручонкой, раскидала чурочки по всей избе, и Панюков проснулся.
Пока он делал свою обычную утреннюю работу, в ногах поднимался зуд, в нервах — ярость и досада.
— Вот гад, — твердил он, ясно вспоминая обидные глаза московского мальчишки, потом прищуренные, сонные глаза Кондрата, потом и быстрые, куда-то убегающие глаза Игонина и повторял:
— Вот гад, плеть.
К полудню ярость поднялась до той отметки, выше которой, как ему казалось, наступает удушье.
— Нет, — говорил он сам себе, укоризненно качая головой и бродя туда-сюда вдоль огородных грядок. — Нет, плеть, нельзя так… Надо умом раскинуть, но спокойно; надо обдумать что-то, а то нельзя так больше, потому что я так больше не могу.
Спокойного обдумывания не вышло. Как только Панюков попытался все обдумать, нервы сорвались с привязи, и даже Багров-внук не смог ему помочь — буквы и прыгали, и плыли перед глазами. Панюков вернул Аксакова в зазор между кроватью и стеной и, чтобы ничего уж не обдумывать, наоборот, забыться, включил телевизор. Там слепая и давно мертвая болгарская старуха как раз собиралась высказать свое очередное проницательное предупреждение. Она подняла кверху плоское, безглазое лицо, медленно открыла рот, но Панюков так и не смог узнать, о чем она предупреждает: в его «Айве» пропал звук.
Он встал с кровати, постучал по «Айве» кулаком — звук не вернулся. При мысли, что настало время покупать пятый телевизор, Панюкову отчего-то сделалось страшно, и безо всякого обдумывания к нему пришло решение.
Сначала он не мог это решение выразить словами — одной лишь твердой маршевой походкой, которой шел к шоссе.
В четыре пополудни он был уже в Селихнове. Нашел в администрации электрика Рашита, вызвал его на разговор.
Они зашли за угол, сели в тени на корточки, и Панюков спросил:
— Купишь мою корову?
— Можно, — сказал Рашит, — но много за нее не дам, она у тебя старая.
— Это неважно, сколько дашь, — с угрюмой решимостью сказал Панюков. — Мне больше не нужна корова.
Рашит насторожился:
— Я тебя, кажется, не понял. Я думал, ты другую хочешь вместо этой.
— Нет, никакой другой не будет. И кур моих возьми.
Рашит посмотрел Панюкову в лицо. Долго молчал, потом сказал:
— Зачем ты так? Может, не стоит? Я не отказываюсь, но и ты подумай: может, не надо?
— Мне лучше знать, что надо, что не надо.
— Ты все-таки подумай, — произнес Рашит. — На другой год здесь будут мачту ставить для мобильников. Купишь себе мобильник и будешь всем звонить: «Эй, люди, как вы там живете? А я вот так живу»… Мачту эту не сейчас поставят, на другой год, но обещают точно. Мне сам сказал, пока что по секрету. Ты только потерпи…
— Нет, нет, — решительно возразил Панюков, — не будет другого года.
— Не будет, ну и ладно, — бросил спорить Рашит. — Когда забрать корову? Я могу в пятницу, могу и в понедельник.
— Нет, завтра утром забери. Чем раньше утром заберешь, тем лучше.
— Заметано, — Рашит встал с корточек и протянул руку Панюкову, помогая встать и ему, — но я, чем раньше заберу, тем меньше дам.
— Заметано, — согласился и на это Панюков. Отпустил руку Рашита и твердой, маршевой походкой зашагал из тени прочь.
Вернувшись в Сагачи под вечер, он первым делом взял с подоконника тетрадку в клетку, куда записывал показания электросчетчика и траты, выдернул из нее двойной листок, задумался ненадолго, как к Гере обратиться: просто «Гера» с запятой или же «Гера» со знаком восклицания, а то и «Уважаемый Герасим», но тогда точно с запятой; в конце концов решил никак не обращаться, надел очки и красной шариковой ручкой, крупным и круглым, почти женским почерком принялся медленно писать:
Думал собраться в путь до ночи, но, подоив корову, ощутил во всем себе, даже и в мыслях, такую усталость, что еле добрел до кровати. Сразу уснул и спал почти без снов. Только под утро, перед самым пробуждением ему приснилась дверь, полуоткрытая, там был неясный свет, и кто-то находился там, за дверью, будто ждал его. Он сразу понял: Санюшка — и пробудился, улыбаясь.
С утренней дойкой запоздал, отчего-то ее откладывая. Доил лишь в семь. Сцедив во флягу молоко, стал ждать Рашита. Рашит приехал в восемь, на грузовой «газели», за рулем которой был Грудинкин. Рашит сбросил на дорогу картонные коробки из-под стиральных порошков, для кур, с дырками по бокам коробок, чтобы куры в них могли дышать. Куры долго разбегались по огороду и не давали загнать себя в коробки.
Когда коробки с курами все оказались в кузове, пришел черед коровы. Панюков сам привел ее с пустоши, сам притащил из огорода две доски, сам опрокинул задний борт и сам приставил доски к кузову. Корова не упиралась. Втроем втащили ее в кузов. Лишь когда подняли и заперли с железным грохотом борт, корова замычала, дернулась, пытаясь выпрыгнуть, ударилась грудью о борт.
— Ты с ней поосторожнее, — сказал Панюков Рашиту, принимая от него деньги и пряча их в