Войдя, приободрился: воздух в хлеву был густ, но не тяжел; корова, стоя в полутьме, в своем углу, как только увидела его, замолкла и вздохнула так, словно ждала от него помощи. Он осторожно подошел к ней, погладил по лбу, по боку, и под его ладонью она дрожала мелко, как под током.
– Доить так доить, – сказал ей Гера слишком весело, лишь бы забыть о страхе, и огляделся в поисках подойника. Увидел в углу эмалированное ведро, пошел и взял его, вновь подошел к корове и замялся в нерешительности. Припомнилось какое-то кино или – из книг, вот только не припомнил, из каких: когда корову доят неумело или ее пытаются доить чужие, корова бьет копытом по подойнику, тот с громом опрокидывается, и молоко все проливается на землю…
– Пусть и прольется, – сказал ей Гера слишком звонко, лишь бы придать себе уверенности, – нам сейчас главное не молоко, а чтобы сделать тебе легче и чтобы ты тут больше не ревела… А с Панюковым я потом поговорю.
Корова задрожала еще мельче и поглядела на него спокойным влажным глазом, вокруг которого кружила маленькая муха.
Оставив ведро подле коровы, Гера прошелся по хлеву в поисках скамейки или табуретки, но не нашел ни табуретки, ни скамейки. Увидел фляги из дюрали. Подумав, подтащил одну из них к корове. Опрокинул флягу на бок, примерился, уселся на нее, и фляга оказалась впору. Замер затем и, затаив дыхание, воровато пристроил ведро под огромное коровье вымя. Корова вся дрожала, но не шелохнулась. Гера размял руки, то их сжимая в кулаки, то разжимая, и разминал пока, успел себя уверить, что его руки сами как-нибудь поймут, как надо правильно доить корову: тянуть ее, допустим, за сосцы или же как-нибудь надавливать, а не поймут, природа им подскажет как-нибудь…
Гера собрался с духом и коснулся вымени. Корова, влажно фыркнув, пнула его копытом по коленке. Закричав от боли, Гера упал на спину, на унавоженную прелую солому, перевернулся набок, встал и, приволакивая ногу, поспешил выбраться на воздух.
Там обернулся и крикнул в пахучую полутьму:
– Зараза! Ну ты и зараза!
Корова заревела с прежней силой, и, пока Гера одевался в чистое, кипятил чайник, пил кофе, а потом бродил, голодный и хромой, по Сагачам, полям, по голому шоссе, – ужасный рев ее не прекращался и настигал всюду.
Солнце, набухнув, покатилось с высоты в сторону Котиц, когда до ушей Геры, отупевшего от беспрестанного коровьего рева, донесся новый звук. Сидевший на своем крыльце в тенечке Гера прислушался. Узнал мотор УАЗа.
УАЗ проехал мимо Геры, остановился возле дома Панюкова. Из него вышли на дорогу: Игонин, Панюков, за ними – милицейский офицер в голубоватой форменной рубашке-безрукавке с жесткими погонами на плечах; козырек его фуражки был надвинут низко на глаза; круглый живот переваливался через ремень с креном вправо.
Игонин, Панюков и милиционер о чем-то говорили – почти не слушая друг друга, но и не споря меж собой, как об уже переговоренном. Водитель Стешкин тоже вышел из кабины, направился неторопливо к Гере и, разминая между пальцев сигарету, попросил огня. Гера принес из дома спички; Стешкин закурил, спички вернул и стал рассказывать, насмешливо поплевывая, пытаясь пускать дым кольцами:
– Попался твой Панюков. Попер в заказник лес валить. Думал, ночь. А тут наш этот мент, и не простой мент – сам начальник УВД района домой из Хнова едет. Увидел и зацапал. Засунул в обезьянник, ночь продержал, день продержал, а тут Никитич. Приехал, стал отмазывать. И ничего, отмажет. Он никогда своих в обиду не дает.
– Какой Никитич? – равнодушно спросил Гера.
– Игонин, вот какой Никитич, – ответил гордо Стешкин. Увидел, как Игонин с милиционером садятся в УАЗ и, прежде чем к ним поспешить, спросил, чего ревет корова.
– Ас вечера недоена, – ответил Гера деловито.
– Возни, плеть, с нею. Я б зарезал, – сочувственно сказал Стешкин, бросил в пыль недокуренную сигарету и побежал заводить машину.
УАЗ тронулся с места, развернулся и уехал, раскачивая прут своей антенны.
Панюков устало побрел к хлеву и скрылся в нем; корова, наконец, замолкла.
Настала тишина, подступили мягкие сумерки. Если б не боль в колене, Гере было бы хорошо. Но колено ныло, не давая ослабнуть натянутым нервам.
– Кретин, – процедил Гера, искоса поглядывая в сторону хлева. – Какой кретин.
Вскоре корова вышла из хлева, следом – Панюков с хворостиной в руке. Корова и сама заторопилась на свое обычное место, но Панюков, едва за нею поспевая, все ж погонял ее легкими ударами хворостины по хребту.
Потом ее оставил и вернулся.
Подошел к Гере и, бросив хворостину, уселся рядом с ним в тенечке на крыльце. Помолчал немного, глядя вдаль, на корову, мерно и торопливо обрывающую траву огромными губами. Потом спросил:
– У тебя там этих ви?ски с торфом чуточку осталось?
– Нет, – отозвался Гера, – ночью допил.
– Жаль, – вздохнул Панюков, потом, подумав, сам себя поправил: – Хотя и нет, и хорошо, что допил; ни к чему.
– В милицию попал? – из вежливости поинтересовался Гера.
– Да, – тускло ответил Панюков и помолчал, раздумывая, стоит ли рассказывать, что с ним произошло.
Решил рассказать.
– Мы иногда лес валим, где Игонин скажет. Он продает потом и с нами делится. Понятно, ночью: дело незаконное и попадаться ни к чему. Ну, валим, а вокруг себя не видим и не слышим ничего – такой по лесу треск стоит. Я раззадорился, стал слишком близко от шоссе валить. Сосну одну валю – так она прямо на обочину легла, еще немного, и легла бы на асфальт. А тут, плеть, фары меня слепят, бьют прямо в морду, я еще подумал, что это трейлер подкатил, за бревнами, еще и удивляюсь: фары-то зачем? зачем, я думаю, светиться? А это и не трейлер, это наш Кондрат, пытавинский наш гражданин начальник, наш главный мент своею собственной персоной. Он фарами мне в морду слепит, из своего джипа вылезает, я перед ним стою, как и стоял – слепой дурак с бензопилой. Другие наши мужики: Грудинкин, Виноградов и Красильниковы, Муртазов наш – ну да неважно, ты их никого не знаешь – они из лесу все увидели, все поняли, и – дёру через лес по одному. А я стою, где и стоял, и у меня с собой ни ордера, ни лесного билета. Кондрат берет меня за шкирку, с бензопилой берет, с поличным – и везет в Пытавино, в ментуру…
– Все, как я понял, обошлось, – нетерпеливо, но и доброжелательно перебил Гера Панюкова.
– Да, – согласился Панюков. – Игонин выручил.
– Простил тебя Кондрат?
– Нет, не простил, но мы договорились.
– За сколько? – усмехнулся Гера, – Ну, то есть, за почем?
– Ты о деньгах? – Панюков встал с крыльца, уже собрался идти в дом, но задержался, расслышав в словах Геры обидный смысл. Спокойно разъяснил: – Не деньги, но придется отработать. У него дом на озере, в самом Пытавине. Да и не только дом – хозяйство целое, там полгектара у него, не меньше. Теперь я буду к нему ездить. Прибирать там все; где надо – ремонтировать, где надо – помогать его жене. Кур кормить, курятник чистить. Понятно, огород с теплицей. Понятно, окна мыть, полы, и коз его доить, а у него шесть коз и всех зовут на «а»: Аделаида, Анжелика, Аглая, Аннушка… других уже не помню. Он говорил мне, как их звать, но я не помню. Придется теперь вспомнить и всех выучить. Еще я должен его кроликам траву давать, потом их резать на продажу, еще и шкурки с них сдирать. – Панюков тоскливо поскреб ногтем под небритым подбородком. – Он говорит, что сам их убивать терпеть не может, что у него от живой крови судороги делаются. Так ведь и я их резать не терплю, и у меня – судороги; я, если честно, потому от кроликов и отказался. Я еще думал: навсегда, да от судьбы, как видно, не уйдешь, придется резать.
– Откажись, – посоветовал Гера.
Панюков покачал головой, опять поскреб под подбородком и вновь сел на крыльцо.