того, что есть истина, и взалкал запретного плода.
Она отпустила его руки и медленно покачала головой, словно не веря тому, что слышит; в янтарных радужках качнулись черные точки, подобные мошкам в настоящей окаменевшей смоле.
Ромул витиевато представился и спросил «имя прелестной хозяйки».
Он мог бы поклясться, что она смущена. Ресницы опустились, и на лице блуждает какая-то тихая, обращенная внутрь полуулыбка.
— У нас теперь нет имен, они уже не нужны.
Если это ложь, то бессмысленная. Таким признанием не приблизишь к себе, не завоюешь доверие. Но если это существо не лжет, то… прикажете считать правдой и маскарад с женским телом?
— …Впрочем, если вам удобнее как-нибудь называть меня, то зовите Виола. Я родилась задолго, очень задолго до Перехода; до того, как Лаура стала автономной общиной. Кажется, даже раньше, чем на вашей планете основали колонию! — Ее улыбка стала чуть кокетливой.
— Имя, вполне достойное своей носительницы, — поспешно сказал Ромул, чтобы не услышать точной даты рождения Виолы. — К тому же одно из тех, что слывут красивейшими в нашей общине, где каждый стремится наречь дитя в память героя древности либо прославленного образа искусства. Виолой звалась дивная героиня шекспировской «Двенадцатой ночи»…
Просияв, хозяйка хлопнула в ладоши:
— Как чудесно! Меня назвали именно в честь
И сразу погрустнела. Спросила трепетно, почти заискивающе — переходы ее настроений были мгновенны:
— Почему вы не верите мне? Как мне доказать, что я не замышляю зла против вас?
Ромул только вздохнул.
— …Учитель обожал готику. Шоколадный дуб стен. Пестрые клинки витражей. Епископские резные кафедры и кресла со спинкой в рост жирафа, увенчанные зубцами и крестами. Учитель сказал Ромулу, боком сидя в кресле-небоскребе, раскинув пурпурную мантию по подлокотникам:
— Соблаговолите объяснить мне, почему столь огорчена ваша нареченная невеста? Как вы, рыцарь, дерзнули быть жестоким с Розалиндой, кроткой голубицей, беззаветно любящей вас?
— Разве она не открыла вам свою душу. Учитель?
— Нет. — Дрогнули козырьки седых бровей, судорога гнева зазмеилась по длинному сухому лицу. — Она уязвлена, но чувство Розалинды к вам не остыло. Она молчит, хотя надлежало бы…
— Учитель, — впервые в жизни решился Ромул перебить того, кому поверяли самое сокровенное все три тысячи жителей братства. — Учитель, спасите меня, ибо пришли губительные сомнения, и нет мне покоя даже ночами.
— Рассказывайте, рыцарь. — Старик величественно откинулся на спинку кресла, смотрел свысока, надменностью скрывая раздражение.
Горло Ромула сжалось. О чем же рассказывать? О том, как год за годом проходил он по центральной площади столицы, по гигантской мозаике, изображающей Муз и Гениев с Дарами Свободных Искусств? Проходил под сахарным портиком Эрехтейона, а по левую руку рыбой-пилой, вставшей на хвост, целился в желтое неземное небо Кельнский собор, а по правую руку надувал затканные барельефами паруса башен храм Кандарья-Махадева, а прямо за спиной Микеланджелова Давида лезли в глаза, оттесняя друг друга, и арка Тита, и колонна Траяна, и православные золотые луковицы… Рассказать, как год за годом накапливалось в нем пресыщение всеми этими подлинниками; как начало вызывать тошноту всеобщее безудержное преклонение перед каждым старинным кирпичом или бубенцом от конской сбруи? Как раздражали вечные лаурянские самовосхваления — с высоких трибун и в интимном застолье: мы-де последние, истинные блюстители человеческого естества, стражи нетленных ценностей?.. Страшно превращение целой планеты в музей, декорацию, кладбище!
Ромул выдавил из себя лишь одну короткую фразу:
— Учитель, мне необходимо побывать на Земле.
Наставник братства, великий философ и художник, должен был понять молодого пилота. Успокоить мудрым, терпеливым словом, доказать справедливость уклада Лауры. Тогда Ромул еще не ожесточился; стоя перед готическим троном, лихорадочно ждал сострадания, прохладной руки на пылающий лоб. Ждал раскрытия каких-то светлых, человечных тайн, несходных с назойливой повседневной пропагандой.
Но Учитель задышал прерывисто и яростно: побелели, стиснув подлокотники, холеные пальцы, злобно сверкнул на них гранатовый пастырский перстень. Сотни лет не слыхано в братстве, да что там — во всей планетной общине подобного кощунства! Он вдохновенно обличал. Высоким сварливым голосом обрушивал громы на прародину. Самообновление, бессмертие… Наконец, этот Переход! Отказ от тела, выстроенного эволюцией! Путь Земли — не ошибка, а чудовищное преступление. Возгордившийся вид. Последний островок подлинного, исконного человечества — колония на Лауре, а так называемые земляне — только искусственные монстры, без морали, без чувств…
Все те же общие места; стереотипы, жесткие, как ошейник. Внезапно в груди Ромула сгустилась тошнота. Он отвернулся и не попрощавшись пошел к выходу — высоченным костельным дверям с рельефами из священного писания…
— …После всего того, что говорят нам об отступниках-землянах наши Учителя и книги, мне чрезвычайно сложно было бы сразу довериться вам, Виола. Не обессудьте, но даже вы, совершившие Переход, не в силах представить себе…
— Мы представляем, — кивнула Виола. — И очень, очень вам сочувствуем. Нам горько, потому что мы ничем не можем помочь. Пока вы не позовете сами.
— Увы, сочувствие и жалость всесильных оскорбительны для столь гордого существа, как лаурянин, — сказал Ромул, успокаиваясь, поскольку уже отчетливо представлял свое ближайшее будущее и не противился року. — Более оскорбительны, чем поражение в открытом поединке, пусть даже он закончился бы моей гибелью.
— Какой поединок? Какие оскорбления? О чем вы, Ромул? — Она опять схватила его руки, изо всех сил сжала. — Поймите же, поймите, со всей вашей гордостью — вы вернулись домой. В свой настоящий дом. На Землю.
Бережно и решительно он освободился от ее пожатия, отступил на шаг, церемонно склонил голову.
— Изволите ошибаться. Мне нет места ни на Лауре, ни среди бестелесных и всемогущих. И если вы воистину благородны и терпимы, вы не отнимете у меня права поступить по своему усмотрению.
— Ромул, поверьте, мы остались такими, как были… Только перешли на новую энергетическую основу, понимаете?
— К великому своему стыду, нет.
Виола нетерпеливо топнула ногой. Она была так по-девчоночьи непосредственна, что Ромул на мгновение перестал верить в ее геологический возраст, в Переход — во все, кроме самой Виолы, которая мучится, объясняя тупице-гуманитарию азы абсолютистской физики.
— Ах, это же так просто! Вымирают животные, разрушаются планеты, гаснут звезды, но Вселенная в целом не стареет, она все время развивается, рождает новые миры… Понимаете? Целым правит закон, обратный закону части. Мы овладели первичной созидающей силой, потребляем ее, как раньше — химическую энергию пищи и воздуха, наши нынешние тела — модулированные участки единого поля… Теперь мы сильнее, быстрее и универсальнее любых машин. Но при этом остаемся мужчинами и женщинами, ибо природа развития — в борьбе и слиянии двух начал. У нас разнообразные характеры, мы совершаем массу глупостей, только… Мы свободны, Ромул. Переход не был ни экспериментом, ни чьей-то прихотью. Он закономерен, как утро после ночи, он не наступил внезапно. Сначала механические костыли для стремящегося к покою, смертного белка: регенераторы, киборгизация. Затем регулярные обновления клеток. И наконец, превращение тела в упорядоченное энергетическое поле…
— Все это более или менее постижимо для такого дикаря, как я, — в смиренной позе выслушав Виолу, тихо проговорил Ромул. — Но, с вашего милостивого разрешения, я все же поступлю так, как мне подскажут мои принципы.
— Извините, — так же тихо откликнулась Виола. — Мы обычно не проникаем без разрешения в чужую психику… Я прочла кое-какие ваши мысли. Любопытство, каюсь. И знаете, что я вам скажу? Ваша