и через дырки вылить на президиум ведро. Я думаю: что же делать? Поймают — злостное хулиганство припаяют. Не сделаешь — деваться тоже некуда. Деды изведут. Ну, я заранее привязал на краю крыши веревку. Меня будут ловить на лестнице киномехаников, а я с противоположной стороны по веревке спущусь вниз и убегу в учебный корпус, где договорился с дежурным, чтоб он спрятал меня.
Пришло время, идет часть на собрание. Заводят меня старослужащие в подсобку, дают ведро с грязной водой после мытья пола в фойе. Кинули туда дерьма, что за клубом лопаткой подцепили, плюнули, посморкались и говорят: на и не подведи! Все ушли на собрание, и остался я один с этим ведром. А оно, зараза, воняет… Я со страху чуть сам в Ригу не поехал… Потом успокоился, выждал, пока офицеры выступят и уйдут, чтобы слишком большого скандала не было, и пошел. Захожу на чердак, и по лесенкам тихо-тихо; через дырочки высматриваю, кто внизу. Ага, вижу: трибуна и возле нее в два ряда наши комсорги. Остановился, с духом собрался, ведро — блым! — вверх дном, и начинаю сдавать назад. Слышу: дзюрр, кап-кап-кап! А в зале как грянет смех: ух-ха-ха-ха-ха!!! Потом грохот, стулья летят, гул: о-о-о! Крики: а-а-а- а, б…дь!!! Тут я ведро бросил — и бежать! Лестницы гремят, но мне уже все равно. Выскакиваю на крышу, по веревке вниз — и в учебный корпус! Так бежал — наверное, рекорд мира неучтенный поставил! Представьте себе: я уже с дежурным на пятом этаже у окна стою и вижу, как из клуба вылетает толпа… Походили они, на крышу клуба залезли, веревку нашли, оборвали ее и разошлись. Потом месяц искали виновных… А у меня по службе с тех пор проблем не было. Деды все свои в доску!
— Ни хрена себе, Гриншпун, ну и обгадил ты свою идеологию! — смеется Достоевский. — Как ты можешь после этого быть коммунистом?! Если бы такое агент ЦРУ сделал, вся Америка кричала бы о подвиге разведчика!
— Ну, не идеологию, во-первых, а ее отдельных представителей, не лучших притом, а тех, кто вместо службы показуху гнали!
— Не бреши! Тебе, б…дь, самому за шиворот помоев с дерьмом залить, ты бы еще не так вертеться начал! Вот оно, еврейское двуличие! Так коммуняки всегда и гадили, на всех по кругу…
— Во-вторых, сколько тебе повторять, что я не еврей?!
— С такой фамилией?
— Да, с такой фамилией!!! Англичанин у меня предок был! Морской врач, приехал в Россию в петровские времена! Цингу тогда хвойным отваром лечили, по ложке в день! «Грин» по-английски зеленый, а «спун» — ложка! Вот как он свое прозвище получил, которое потом фамилией стало!
— Знаем мы таких англичан и французов крымских знаем…
Переубеждать Достоевского бесполезно. И не нужно. Сегодня он настроен вполне миролюбиво. Теперь мне и Алексею есть о чем поговорить. Серж и Витовт, вполуха слушая нас, посмеиваются и переговариваются рядом. Когда-нибудь, вспоминая об этом дне и нагретой солнцем стене покинутого жильцами дома, мы тоже будем думать, как счастливы были сейчас. Недаром кто-то сказал, что чувство счастья — явление не своевременное, а ретроспективное.
— Где Жорж, — спрашиваю у Сержа, — чего это вы сегодня порознь?
— Где?! Гадит где-то, засранец! Не надо было вчера жрать все подряд!
Достоевский со своим луженым желудком абсолютно бесчувствен. Меня же некие неприятные ощущения в прошлом ведут к тому, чтобы проявить к несчастному Колобку толику сострадания. Дожрался смолы с деревьев, предупреждал же я его!
— Где он?
Сержев перст нацеливается вдоль дома. В указанном направлении, за углом, вблизи укромных зарослей палисадника, нахожу курящего с изнуренным видом Жоржа.
— Кишки барахлят?
— Серж доложился?! Гад паршивый!
Роюсь в карманах, нахожу обмусоленную упаковку таблеток.
— На!
— Что это?
— Тетрациклин. Выпей сейчас две и две вечером. И, слушай, вали отсюда! Здесь еще эти дизентерийные ополченцы все засрали… Подцепишь еще хуже дрянь какую и на ногах в штаб-квартиру занесешь…
Колобок берет таблетки, а я ухожу, чтобы не смущать его, когда в очередной раз возникнет необходимость лезть в палисадник. Возвратившись, обнаруживаю, что все разбрелись кто куда. Вокруг тишь и благодать, опасения вражеских вылазок пока не оправдываются. Окончательно размякнув от безделья, иду валяться в штаб-квартиру. Сон не идет. Зато, как обычно, одно за другим под закрытыми веками вновь появляются видения.
28
В начале восьмидесятых перебираемся в Москву. Живу с бабкой в Лосинке. Через год всей семьей въезжаем в новый дом на Олимпийском. Первые разочарования: хваленое Можайское молоко по сравнению с молдавским противного искусственного вкуса и все купленные мною дыни по сладости уступают молдавским огурцам. В магазинах только соленое масло, за мясом надо стоять в длинных очередях… И это пример изобилия для всей страны? Хорошо же жила Молдавия! Смешно и глупо выглядят столичные обыватели, жалующиеся друг другу, как им досаждают приезжие и «лимитчики». Их дети наносят мне первые обиды. «Кишиневские выходки!» — дразнится столичный шпанюк. Я бегу за ним, а он стремглав драпает от меня по улице…
10 ноября 1982 года. Иду домой с учебно-производственного комбината, где в старших классах вели уроки труда, обучая нас пролетарским профессиям токарей и фрезеровщиков. На перекрестке с проспектом Мира покупаю в ларьке пару эклеров. Где теперь найдешь цену в пятнадцать копеек? Перехожу проспект и замечаю красный флаг с черной креповой лентой. Вечером из торжественно-унылой речи диктора новостей выясняется: умер Брежнев. Вскоре центральное телевидение транслирует похороны генерального секретаря. По стране расходится грохот и треск гроба, который роняют на дно могилы немощные соратники по партии.
1983-й. Андропов и подешевевшая водка андроповка. Тогда я и попробовал ее впервые. По сравнению с молдавским вином — дерьмо. Дурацкая ловля людей по кинотеатрам. В магазинах впервые появляется импортный ширпотреб по отдельным статьям дефицита: магнитофонные кассеты и прочее. От этого короткого правления остается смешанное чувство возврата в прошлое и движения в неизведанное. Все заканчивается новыми похоронами. Смотрю их по телевизору вместе со своим приятелем Севостьяновым. Торжественные похороны мы торжественно запиваем бутылкой красного молдавского вина из папашкиных запасов. Может, и двумя, я уже точно не помню.
В 1984-м заканчиваю школу. Унылый выпускной вечер. Бесцельное шатание по Москве. Ума нет, но амбиций полно, и надо претворять их в жизнь. С ходу, на сочинении, проваливаю попытку поступить на московский юрфак. Через неделю за то же самое сочинение получаю четверку и поступаю в химико- технологический. Сам не знаю зачем. Просто самолюбие заело. Как это так, все одноклассники поступили, а я нет?!
1985-й. Только что окочурился ничем не примечательный Черненко. На семинаре по химии преподаватель просит всех встать, почтить его память минутой молчания. Решаюсь было не вставать. Кто он такой, этот Черненко? Кроме растущих куч мусора на улицах его правление ничем не отличилось. Затем приходит мысль, что все-таки человек умер. В память просто о человеке, а не о генсеке можно и встать.
Апрельский пленум и явление Горби. Сравнительно молодой, но какой то болтливо-невнятный. Лощеный, но некультурный. Его «мышление» с ударением на первый слог и «консенсус» вместо простого русского слова «согласие», режут слух. О родимом пятне на его голове в народе гудит: не к добру. Но вскоре обыватели перестраиваются и взахлеб взрываются верноподданническими ахами. Два года спустя всплеск политической говорильни достигает пика. Малоумная, обильная болтовня даже в армии, где я заканчиваю срочную службу. С неприятным чувством вспоминается, как после отбоя я несу чушь, а такие же, как я,