— А ты, — Иоська подмигнул Сергею, — лежать тебе в пыли с башкой отрубленной… а барышне придется спину гнуть на новых барев!
Я, ощущая, что речь сейчас пойдет обо мне, хотел бесшумно удалиться, однако голос Иоськи остановил меня: «Стой, добрый человек!»
Я обернулся: его лицо исказилось в зловещей улыбке. При первой вспышке молнии оно все озарилось голубым сиянием, и я услышал слова, лишь мне понятные: «Ты, ты — не ты… изыди, оборотень!»
Я понял, что он все понял, и, прыгнув в велосипед, нажал на все педали, пока догадка не превратилась в достояние непосвященных.
— Куда ты, Костя? — неслось мне в спину, но я жал на педали, я мчал, шепча глухие проклятия судьбе и этому Иоське… я мчал туда, где вспыхивали ослепительные молнии и сумрачной, лиловой пеленой росла стена дождя. На повороте меня занесло: я врезался велосипедом в пень и в номерном кульбите перелетел в овраг, там с хрустом провалился в валежник. Настало просветленье.
КАК ЗАКАЛЯЛАСЬ СТАЛЬ
— Эй, Павка! — он теребит мое плечо. — Ты что, совсем напился?
— А, что? — я протираю мутные глаза. Вацетис теребит меня сильнее: «Ты должен им пример подать, а сам тут, право-дело, развалился…»
— Ну ладно! — я нехотя встаю. Зажав под мышкой бревно, шатаясь, несу его туда, где в розовых искрящихся снегах застрял локомотив. Локомотив пыхтит, но дыма нету: запас угля и дров иссяк. Застрял наш паровоз!
В кабину машиниста воткнут красный стяг: а это означает, что здесь объявлен коммунистический аврал. Вся комсомольская ячейка Шепетовки таскает хворост и дрова, чтобы состав мог выехать из города. Чтобы он выехал сегодня, слы, сегодня… Но почему так сильно болит спина и каждое движение передается болью в позвоночник?
Худые пальцы вцепились в гнилую шпалу… шатаюсь, однако же несу, весь обливаясь потом. Пот катится из-под буденновки на мой прекрасный, воспаленный лоб…
— Корчагин! — тяжелая рука товарища Вацетиса ложится на мое плечо, — покуда выгрузим все шпалы из старого депо, — пройдет еще два дня… что делать? — Он вытащил часы. — Сегодня — 8 марта 21-го… покуда не пойдут вагоны, не будет нам жизни.
— Пойдем покурим! — Вацетис ведет меня в сторонку, он достает кисет, кусок газеты, сворачивает козью ножку. Вацетис приземист, весь запакован в кожу, его белесые балтийские глаза горят безжалостным огнем. Почти у сапога болтается тяжелый маузер.
— Так вот, Корчагин! — сказал Вацетис, притягивая меня к себе. — Не нравится мне это. — Что именно? — Ты скольких оповестил? — Всю комсомольскую ячейку. — Да вот поди ж ты, как мало набралось… Придется разобраться… — рука Вацетиса похлопала по деревянной кобуре.
Я призадумался. Горячий пот стекал с моих надбровий на старую артиллерийскую шинель. «Товарищ Вацетис, я знаю, что делать!»
Залез на груду припорошенных снегом шпал и свистнул, вложив два пальца в рот. Все комсомольцы разом обернулись.
«Ребята, — крикнул я. — Давайте прибавим темпа! Умрем, но не уйдем с путей… Ведь мы же комсомольцы, товарищи!»
Одни крутили пальцем у виска, другие призадумались. Я продолжал вещать: «Даешь депо! Даешь топку, даешь паровоз! Даешь шпалы и рельсы от имени мучеников комсубботника очередному съезду комсомола…»
Раздались аплодисменты, хлопки и даже свист… я покачнулся и свалился на руки товарища Вацетиса. Тот бережно понес меня в автомобиль. Положил на заднее сиденье, снял буденовку, расстегнул шинель… — Э, да ты горишь, Корчагин… уж не повторный ли?
— Что, тиф? Нельзя, не время, не позволю… — Тебе лечиться надо, Корчагин! — Непра… я буду… до конца…
Шатаясь, я вылез из машины у здания райкома комсомола. Держась за стенку, дошел до комнаты инструктора Фесенко. Фесенко развалился в кресле, прихлебывая горячий чай из блюдца… На стенах кабинета — Троцкий, Калинин и Август Бебель.
— Ну что тебе, Корчагин? Да ты не пьян ли? Шатаешься, шинель разорвана.
— Ты, гнида, — сказал я голосом Корчагина, надежно взяв инструктора за воротник. — Фесенко, ты, гнида, там комсомольцы погибают, знай, в депо, а ты, знай, гнида, чаи гоняешь! Да я тебя…
— Товарищи! — раздался суровый голос, и мы застыли. — Как вам не стыдно? Корчагин, Фесенко, перестаньте!
Я обернулся: прекрасная и грозная, в дверях стояла Рита Устинович. Высокий бюст под гимнастеркой со значком отличника и браунинг на поясе.
— Я знаю, Фесенко, что ты зажрался, — сказала Рита, — и за свое мещански-буржуазное падение еще ответишь… но ты, Корчагин, ручищам тоже волю не давай… пройдем со мной, поговорим.
— Корчагин! — сказала мне Рита, выходя на улицу. — Фесенко не стоит того, чтобы…
Неосвещенные ночные улицы. Поселка Шепетовка… Над нами в небе — ущербная луна… брешут псы, не видно прохожих… спит Шепетовка… Украина советская, в сей час… украинская ночь… товарищ Ленин в Кремле работает, нарком Цурюпа падает от голода в Кремле… а здесь…
— Послушай, Рита, мне что-то не по себе… давай расстанемся…
— Да ты никак того, Павлуша? Ты болен? Зайди ко мне, попьем чайку…
Поднялись на второй этаж, в ее каморку. Стянули шинели… Она поправила пучок тяжелых смоляных волос: «Садись, Корчагин». Разлила морковный чай, и полилась беседа.
— Сейчас нам тяжело, зато потом… какая жизнь-то будет… ты знаешь, Корчагин, мне кажется, что все мы умрем, так и не увидев того, ради чего…
— Я знаю, Рита, что дело наше не умрет, что коммунизм построим, что мелкобуржуазные замашки вытравим… Мандат на съезд ЛКСМ в Москву получим…
— Пора ложиться, — сказала Рита и потушила свечу.
Улегшись на сундучке, я тяжело ворочался, не мог пристроиться.
— Иди ко мне, Корчагин, — она шепнула из угла…
Как был, босой, костлявый, поднялся и, тяжело дыша, засеменил туда, где колыхался пышный бюст. Товарищ Устинович закрыла локтем лицо, раскинула горячие колени. — Бери меня, бери… Ну что же, хлопче?
Я сунул исхудалую ладонь в пылающее страстью подбрюшье Риты. Она плыла и плавилась. Она была готова отдаться со всей великой страстью комсомолки и товарища.
Ощупал свой детородный. Проклятый висел как сморщенная тряпка…
— Ну что же ты, Корчагин? Давай!
— Товарищ Рита, он не стоит… проклятая работа поставила его на временный прикол…
Настала пауза. Во время которой Рита Устинович дрожала в беззвучном плаче, а я бубнил одну из комсомольских песен.
— Послушай, Рита! — хотел погладить ее волосы.
— Уйди! Уйди, Корчагин, с глаз моих долой!
Рыдание. Теперь уже «мое» рыдание. Схватило горло, душит. Температура, тиф, ранение, полученное год назад на фронте от белополяков… Шатаясь, иду вдоль стен, натягиваю белье, шинель, буденовку, рыдая, выхожу на улицу…
Украинская ночь… Поселок Шепетовка спит. Ущербная луна с укором взирает на эту сцену…
По темной неосвещенной улице, под лай ночных собак, худой, в буденовке, шинели, спускаюсь к базарной площади… темнеют столы торговцев, уже два года как торговля кончилась. На угловом столе сидит какой-то человек, спокойно курит.
— Эй, хлопец, — он подозвал меня к себе, — закурим со мной? — Я молча повиновался.