«Лантерн», выдвигает свою артиллерию и смело поднимает флаг корсара. И, как ни странно, брандер Рошфора зафрахтовал не кто иной, как Вильмессан, Вильмессан-консерватор, Вильмессан — громила. Цензура и Вильмессан оказали в данном случае медвежью услугу консерваторам и империи. Всем памятна история «Лантерн», потрясающий успех — этой газеты, ее красный листок, мелькавший у всех в руках, вспыхивавший огненными искрами на тротуарах, в извозчичьих пролетках, в железнодорожных вагонах, негодование правительства, громкий скандал, судебный процесс, запрещение «Лантерн» и ожидаемый, неизбежный результат: Рошфор — депутат Парижа.
Но и тут Рошфор не изменился: он перенес на скамьи Палаты, на ее трибуну оскорбительную хлесткость своих памфлетов и до конца отказывался видеть в империи серьезного противника. Помните, какой разразился скандал? Некий правительственный оратор, взиравший презрительно, свысока, как оно и подобает чопорному парламентарию-формалисту, на простого газетчика Рошфора, назвал его однажды «смешным». Побледнев, стиснув зубы, Рошфор встает со своего места и бросает в лицо короля через головы его министров: «Я мог быть смешон, это я допускаю, но меня никогда не видели в костюме зубодера, с орлом на плече и куском сала под шляпой». В тот день председательствовал Шнейдер. Помню выражение растерянности на его добродушной, толстой физиономии. Вообразив на его месте изящное лицо, оттененное усами, ироническое и холодное лицо де Морни, я подумал: «Как жаль, что здесь нет герцога! Он мог бы наконец осуществить свою прихоть и познакомиться с Рошфором».
С тех пор я лишь дважды, да и то мельком, видел Рошфора. В первый раз на похоронах Виктора Нуара,[79] когда Рошфора положили в извозчичью пролетку, обессиленного двухчасовой борьбой бок о бок с Делеклюзом[80] против обезумевшей толпы — против двухсот тысяч безоружных мужчин, женщин и детей, которые во что бы то ни стало хотели отнести тело убитого в Париж, где огонь артиллерии сулил им верную гибель. Второй раз я встретил Рошфора во время войны, среди неразберихи Бюзенвальской битвы, среди топота батальонов, отдаленного гула крепостной артиллерии, стука санитарных повозок, лихорадочного возбуждения, дыма, среди епископов, разъезжавших верхом в нелепых, как бы маскарадных одеяниях, добрых буржуа, которые шли на смерть, полные веры в план Трошю, среди героики и гротеска той незабываемой драмы, которая состоит, как и драмы Шекспира, из возвышенного и комичного и которая называется осадой Парижа. Это было на Мон-Валерьене: холод, грязь, голые деревья, уныло качавшиеся на фоне сумрачного неба. Мой друг проезжал в карете, все такой же бледный, подтянутый, в наглухо застегнутом черном костюме, как и в те далекие времена, когда он служил в ратуше. Я крикнул ему сквозь бурю:
— Здравствуй, Рошфор!
Больше я его не видел.
АНРИ МОНЬЕ[81]
Вспоминаю себя в мансарде моей юности. Зима, окно разрисовано морозом, холодно, в камине нет огня. Я работаю, строчу стихи за маленьким некрашеным столом, укутав ноги дорожным пледом. Раздается стук в дверь.
— Войдите!
На пороге появляется довольно странная фигура. Представьте себе живот, стоячий воротничок, красную, чисто выбритую физиономию буржуа и римский нос, оседланный очками. Незнакомец церемонно кланяется и говорит:
— Я — Анри Монье.
Анри Монье, тогдашняя знаменитость! Актер, писатель и художник в одном лице. Люди оборачивались, встречая его на улице, а г-н де Бальзак, человек наблюдательный, очень уважал его за наблюдательность. Странная наблюдательность, надо признаться, непохожая на обычную. В самом деле, многие писатели приобрели богатство и известность, высмеивая недостатки и причуды ближних. Монье же не пришлось далеко ходить за прототипом: он встал перед зеркалом, прислушался к своим мыслям и речам и, найдя себя в высшей степени комичным, создал тот поразительный тип французского буржуа, ту жесточайшую на него сатиру, которая зовется Жозефом Прюдомом. Ибо Монье — это Жозеф Прюдом, а Жозеф Прюдом — эта Монье. Решительно все роднит их-от белых — гетр до галстука в тридцать шесть оборотов. То же, словно у надутого индюка, жабо, тот же забавно-торжественный вид, тот же властный, пристальный взгляд из-под очков в золотой оправе, те же невероятные афоризмы, изрекаемые голосом старого простуженного ростовщика. «Эх, кабы мне выйти на час или на два из своей шкуры, — говорит Фантазио[82] своему другу Спарку, — и стать вон тем прохожим!» Монье, у которого было весьма мало общего с Фантазио, не имел никакого желания стать прохожим. Он больше, чем кто-либо, обладал даром раздвоения, но выходил из собственной шкуры лишь для того, чтобы подшутить над самим собой, чтобы посмеяться над своей собственной внешностью, и потом опять залезал в свою дорогую, в свою бесценную оболочку, ибо этот беспощадный иронический ум, этот жестокий насмешник, этот Аттила буржуазной глупости был в частной жизни простодушнейшим и глупейшим буржуа..
Среди прочих забот, поистине достойных Жозефа Прюдома, Анри Монье владела навязчивая мысль, свойственная провинциальным чиновникам, сочиняющим экспромты, и полковникам в отставке, посвящающим свои досуги переводу Горация: он хотел, вскочить, на Пегаса, надеть башмачки Талии, наклониться, рискуя порвать подтяжки, и зачерпнуть чистой воды Иппокрены; он мечтал о лаврах, об академических успехах, о пьесе, принятой Французским театром. Он уже поставил в Одеоне «Художников и буржуа», стихотворную не какую-нибудь! — пьесу в трех действиях, как говорилось в афишах, которую он написал при содействии одного молодого человека, кажется, коммивояжера, весьма искусного по части подбирания рифм. Одеон — это неплохо, но куда лучше попасть во Французский театр, в дом. Мольера! И целых двадцать лет Анри Монье бродил вокруг да около прославленного театра, бывал в кафе «Режанс» и кафе «Минерва», словом, всюду, где можно встретить актеров, неизменно важный, опрятно одетый и чисто выбритый, как благородный отец, самоуверенный и, самодовольный, как резонер в комедии.
Этот достойный человек прочел мои стихи и в надежде, что я помогу ему осуществить давнишнюю меч-,т. у, преодолел, запыхавшись, — высокую и — крутую лестницу моего жилища на. Турнонской улице. Можете себе иредставить, как я был польщен и с какой радостью согласился сотрудничать с ним.
На другой же день я отправился к Монье. Он жил на Вентадурской улице, в старом буржуазном доме — там он занимал небольшую, очень характерную квартирку, которая могла бы принадлежать и мелочному, аккуратному скопидому-актеру и старому холостяку, собирающемуся обзавестись семьей. Там все блестело: и мебель и плиточный пол. Перед каждым стулом и креслом — круглый коверчик с красным суконным бордюром в виде волчьих зубов. В каждом углу по плевательнице. На камине два блюдечка со щепотками сухого табака. Монье нюхал табак, но никогда им не угощал. ' #9632; Сначала квартира Монье произвела на меня впечатление квартиры скупца. Впоследствии я узнал, что за этой видимостью скрывалась, в сущности, очень тяжелая жизнь. Монье был небогат; пьеса, небольшая статья, продажа какого-нибудь наброска пополняли иногда, да и то ненамного, его скудный доход. Вот почему у него вошло в привычку ежедневно у кого-Нибудь обедать. Его охотно приглашали. Он платил за это тем. Что рассказывал, точнее — разыгрывал за десертом (так уже повелось) непристойные сценки: соленый диалог на разные голоса или скабрезные похождения любимого героя Монье — г-на Прюдома, который появлялся перед сотрапезниками важный, невозмутимый, выпятив живот. И все это без единой улыбки, потому что буржуа, каким — был в душе Анри Монье, втайне возмущала роль шута, — которую ему приходилось играть. Мучили его и собственные деспотические привычки, например, привычка поспать четверть часика после обеда, в каком бы высоком обществе он ни находился, а также припадки ревности; недовольства, гнева, как у старого попугая, не получившего обещанной косточки, в случае если кто — нибудь другой привлекал внимание и готов был затмить его за столом: Доброжелатели попытались выхлопотать Монье пенсию; это было бы для него целым состоянием, но бедному человеку принесли несчастье Послеобеденные анекдоты. Маласси выпустил сборник этих анекдотов в Бельгии, один экземпляр проник за границу, добродетель министерства была оскорблена, и ожидаемая пенсия улетучилась. Не следует смешивать этот сборник с «Подонками Парижа», — по сравнению с ним «Подонки» могут показаться рассказами для юных девушек, но даже их