он в каком-нибудь шикарном будуаре, который особенно прельщал его своей роскошью, а также тем, что там можно было совсем не стесняться в выражениях; вечером — театры легкого жанра, танцы, клуб, а главное — картеж: в любви к азарту и связанным с ним сильным ощущениям, по-видимому, сказывались текшая в жилах Христиана цыганская кровь. Он почти никогда не выезжал вместе с королевой, за исключением воскресных дней, когда ездил с ней в церковь Омовения ног; виделись супруги лишь за обеденным столом. Он боялся ее уравновешенной, трезвой натуры, преисполненной сознанием долга; ее презрительная холодность стесняла его, как воплощенная совесть. Она без слов взывала к его королевским обязанностям, к его самолюбию, ко всему, о чем он хотел бы забыть. Он был слишком слаб для того, чтобы открыто восстать против этого молчаливого насилия, и оттого предпочитал убегать, лгать, увиливать. Что же касается Фредерики, то она хорошо изучила нрав этого пылкого и слабовольного, впечатлительного и неустойчивого славянина. Этому взрослому ребенку, сохранившему в себе так много детского: не только чисто детское обаяние, детский смех, но и детскую жестокость в капризах, она столько раз прощала его заблуждения! Он так часто стоял перед ней на коленях после очередного проступка, он так часто играл ее счастьем и ее достоинством, и если она все еще верила в Христиана как в короля, то уже как в супруге и как в мужчине она разочаровалась в нем окончательно. И нелады эти длились уже лет десять, хотя Христиан и Фредерика и сейчас еще производили впечатление дружной пары. На вершине благополучия, в огромном дворце, при многочисленной прислуге, при этикете, увеличивающем расстояние и подавляющем чувства, такая ложь еще возможна. Но изгнание рано или поздно должно было обличить ее.
Вначале Фредерика надеялась, что тяжкое испытание образумит короля, что оно совершит в нем один из тех благодетельных переломов, которые превращают человека в победителя и героя. Но увы: в глазах Христиана она видела все сильней разгоравшийся пламень увлечения праздником жизни, ее головокружительностью, ее соблазнами, доступностью ее радостей, таинственностью похождений — пламень, зажженный Парижем, адским его фосфором. Если бы она пожелала разделить его увлечение, принять участие в этой бешеной скачке, закружиться в вихре парижской суеты, заставить говорить о своей красоте, о своем выезде, о своих туалетах, употребить все свое женское кокетство, чтобы польстить легкомысленному честолюбию мужа, то сближение было бы еще возможно. Но Фредерика была теперь королевой больше, чем когда бы то ни было: она не отказалась ни от одного из своих притязаний, не утратила ни одной из своих надежд; она вела ожесточенную борьбу издали, слала письмо за письмом своим иллирийским друзьям, выражала протесты, составляла заговоры, доказывала всем царствующим домам Европы, что они с Христианом ничем не заслужили постигшего их несчастья. Советник Боскович писал под ее диктовку, а в полдень, когда появлялся король, она сама давала ему корреспонденцию на подпись. Он подписывал, да, черт возьми, он подписывал все, что ей было угодно, но углы его рта насмешливо подергивались. Ему передался холодно-иронический скептицизм его окружения. Первые дни он был еще полон иллюзий, потом резкая перемена, свойственная натурам, бросающимся из одной крайности в другую, — и иллюзии сменились глубоким убеждением, что изгнание продлится до бесконечности. Вот отчего он с таким скучающим, с таким усталым видом слушал Фредерику, пытавшуюся заразить его своим воодушевлением, но вместо сосредоточенного взгляда всякий раз встречавшую его отсутствующий взгляд. Он рассеянно напевал какую-нибудь глупую песенку, которая к нему привязалась, а в глазах у него все время стояло видение минувшей ночи, голова все еще пьяно и сладко кружилась от испытанных только что наслаждений. Зато как облегченно вздыхал он, вырвавшись на улицу, как он мгновенно оживлялся и молодел, сердце же королевы все сильнее щемили грусть и одиночество.
Не считая утренних занятий, не считая отправки коротких и красноречивых писем, долженствовавших поднять слабеющий дух и укрепить слабеющую преданность, единственным развлечением Фредерики было почитать что-нибудь из ее личной библиотеки, которую составляли мемуары, переписка, летописи, духовно-нравственные книги религиозно-философского содержания, да разве еще посмотреть, как играет в саду ее сын, и прокатиться верхом, но обычно — не дальше опушки Венсенского леса: ведь туда, хотя и замирая, все же долетали отголоски парижского шума, там кончалось крайнее убожество широко раскинувшегося предместья, а между тем Париж внушал Фредерике непреодолимый страх и неприязнь. Не чаще раза в месяц объезжала она с парадными визитами изгнанных государей. Радость свидания бывала, однако, безрадостной; Фредерика возвращалась домой в угнетенном состоянии духа. Коронованные особы гордо, с сознанием собственного достоинства несли бремя своего злополучия, но под этой гордостью угадывались полнейшее безразличие, полнейшая покорность; чувствовалось, что они примирились, что они притерпелись, что они свыклись с изгнанием и что они только пытаются скрасить его: одни — причудами, другие — детскими забавами, а третьи — и кое-чем похуже.
Самый достойный, самый величественный из всех низложенных властелинов — вестфальский король, несчастный слепой старик, производивший такое же трогательное впечатление, как и его дочь — белокурая Антигона, поддерживал внешний блеск, строго следил за тем, чтобы все правила придворного этикета неукоснительно соблюдались, но занимался он только собиранием табакерок и выставлял их в залах для того, чтобы ими могли полюбоваться другие, сам же он, по иронии судьбы, лишен был возможности наслаждаться своими сокровищами. Палермским королем от всяких напастей, от тоски, от безденежья, от семейных раздоров, от утраты единственного сына и связанных с ним надежд овладела столь же вялая безучастность. Он почти не бывал дома, так что для его жены семейный очаг превратился в очаг не только изгнания, но и вдовства. Зато галисийская королева, обожавшая роскошь, жившая только ради наслаждений, ничуть не умерила и в Париже своей взбалмошности — взбалмошности государыни, управлявшей страной с совершенно особыми нравами. А герцог Пальма время от времени снимал со стены мушкет и пытался перейти границу, но всякий раз бывал жестоко отброшен к убогой праздности своей теперешней жизни. В сущности, не столько претендент, сколько контрабандист, он воевал ради денег и ради девочек, а на долю бедной герцогини оставались тревоги женщины, имевшей несчастье выйти замуж за одного из тех пиренейских разбойников, которых, если они не успеют убраться восвояси до рассвета, приносят домой на носилках. У всех этих низложенных владык был теперь на устах только один девиз, заменивший прежние звучные девизы их царствовавших домов: «К чему?.. Зачем?..» На порывы Фредерики, на ее призывы к деятельности наиболее учтивые отвечали улыбкой, женщины заговаривали о театре, о религии, о любовных похождениях, о модах, и мало-помалу бесшумное крушение идеи, непроизводительная растрата сил начали оказывать действие и на гордую далматинку. Окружение короля Христиана, который, кстати сказать, и не желал больше быть королем, и медленно росшего Цары повергало Фредерику в холодное отчаяние. Старик Розен целыми днями сидит у себя в кабинете и ни о чем с ней не говорит; княгиня — птичка, беспрестанно чистящая перышки; Боскович — большой ребенок; маркиза — сумасшедшая. Правда, остается еще о. Алфей, но этот суровый и грубый монах не в состоянии понять с полуслова ее душевный трепет, те страхи и сомнения, которые постепенно овладевают ею. А тут еще время года. Лес в Сен-Мандэ, летом — зеленый и цветущий, подобно парку — пустынный и тихий в будни, а по воскресеньям весь пронизанный гомоном веселящегося простонародья, к зиме, повитый трауром мокрых далей, заволоченный туманом, поднимавшимся от озера, приобретал унылый и жалкий вид заброшенных увеселительных мест. Вихри воронья кружились над почерневшими кустами, над высокими корявыми деревьями, вместе с голыми верхушками которых раскачивались сорочьи гнезда и косматые шапки омелы. Фредерика жила в Париже вторую зиму. Почему же эта зима казалась ей еще длиннее и безотраднее первой? Быть может, ей недоставало гостиничной кутерьмы, недоставало движения шумного и богатого города? Нет. Но в ней умалялась королева, а зато все решительнее заявляли о себе женские слабости, страдания разлюбленной жены, тоска чужестранки, вырванной из родной почвы.
Теперь она без всякого дела проводила целые дни в примыкавшей к большой зале застекленной галерее, которую она превратила в зимний сад, — в этом прохладном уголке, удаленном от домашней сутолоки, обитом светлыми обоями и уставленном зелеными растениями, — и смотрела на овражистый сад, на переплет тонких веток, крестообразными штрихами, точно на офорте, вырезывавшихся на сером небе вперемежку со стойкой листвой остролиста и самшита, сохранявших темную зелень и под снегом, белизну которого они прорывали остриями своих ветвей. Вода, бившая из трех поставленных одна на другую чаш фонтана, принимала холодно-серебристый оттенок. А за высокой оградой, отделявшей сад от авеню Домениля, вспугивая глухую тишину леса, растянувшегося на две мили в длину, время от времени проносились, свистя, паровые трамваи, оставляя за собой длинную струю дыма, до того неохотно таявшую в желтом воздухе, что Фредерика могла долго за ней следить, и она пропадала на ее глазах так же медленно и бесцельно, как проходила жизнь самой Фредерики.