король и, взяв у него перо, проговорил вполголоса: — Посмотрите на госпожу Сильвис: у нее такой вид, как будто она вот сейчас запоет из «Темного леса»!
И правда, маркиза, вернувшись с наследником из сада, сразу почувствовала атмосферу драмы и, пораженная, в шляпке с зеленым пером и в бархатном спенсере{34}, застыла в романтической позе певицы, собирающейся петь каватину из оперы.
Прочитанное в парламенте, напечатанное во всех газетах воззвание было, кроме того, по совету Элизе литографировано и в тысячах экземпляров разослано по деревням, — о. Алфей провозил их через таможни в тюках с наклейкой: «Предметы религиозного культа», вместе с оливковыми четками и розами Иерихона. Сторонников монархии это окрылило. Особенно сильно взбудоражило красноречивое обращение короля Далмацию, куда республиканские идеи проникали еще слабо, — во многих селах его читали с амвона, его раздавали ходившие по сбору францисканские монахи: они развязывали свои котомки у ворот ферм и платили за масло и за яйца пачками отпечатанных листов. Посыпались приветствия королю за множеством подписей и крестиков, трогательных в своем благонамеренном невежестве, началось паломничество.
Особнячок в Сен-Мандэ посещали рыбаки, дубровникские грузчики в черных плащах поверх пестрых мусульманских нарядов, морлакские крестьяне — полудикари, все, как один, обутые в подвязанные соломенными жгутами опанки из бараньей кожи. Их ярко-красные долиманы, бахромчатые кушаки, куртки с металлическими пуговицами резко выделялись на фоне унылого однообразия одеяний парижской трамвайной публики, затем они толпами высаживались из вагонов, твердым шагом проходили через двор, а в передней останавливались и, взволнованные, растерянные, тихонько переговаривались. Меро присутствовал при всех приемах, и они потрясали его до глубины души. В этих приезжавших издалека восторженных людях оживала легенда его детства. Ему вспоминалось путешествие во Фросдорф обитателей Королевского заповедника, как они ради этого путешествия во всем себе отказывали, как собирались в путь и как по приезде старались не показать своего разочарования, и вместе с тем он страдал от неискоренимого равнодушия Христиана, от его облегченных вздохов после каждой встречи. Втайне король ненавидел эти посещения — они мешали ему развлекаться, нарушали привычный строй его жизни, обрекали на долгое сидение дома. В угоду королеве он все же произносил несколько заученных фраз в ответ на приглушаемые рыданиями мольбы всего этого бедного люда, а потом мстил за то, что ему пришлось поскучать, какой- нибудь шалостью, шаржем, который он, расположившись на краю стола, набрасывал карандашом, меж тем как углы его рта оттягивала недобрая усмешка. Как-то раз он изобразил в карикатурном виде старшину браничевских рыбаков, его широкое итальянское лицо с отвислыми щеками, с вытаращенными глазами, его оторопелый взгляд — оторопелый, потому что встреча с королем и радовала его, и повергала в трепет; не были забыты и слезы, катившиеся у него по щекам до самого подбородка. На другой день это произведение искусства ходило за столом по рукам, вызывая смех и одобрительные восклицания. Даже герцог из присущего ему презрения к народу сморщил свой старый клюв — это было у него наивысшим проявлением веселости. Наконец, пройдя сквозь шумные похвалы Босковича, рисунок дошел до Элизе. Тот долго рассматривал его, потом молча передал соседу. Король с другого конца стола крикнул ему характерным для него вызывающим тоном, произнося слова в нос:
— Вам не смешно, Меро?.. А ведь сознайтесь, что мой старшина очень мил.
— Нет, государь, мне не до смеха... — печально ответил Меро. — Это живой портрет моего отца.
Некоторое время спустя Элизе оказался невольным свидетелем сцены, которая окончательно раскрыла перед ним натуру Христиана и его отношения с королевой. Это было в воскресенье, после мессы. Особнячок, точно по случаю великого праздника, настежь распахнул свои решетчатые ворота, выходившие на улицу Эрбильона; подъезд напоминал оранжерею: он был весь в зелени; в передней выстроилась прислуга. Сегодняшнему приему придавалось огромное значение. Ожидалась депутация монархистов — членов сейма, цвет и сливки партии; депутаты собирались изъявить королю свои верноподданнические чувства и посоветоваться с ним, какие меры следует принять для восстановления монархии. Это было целое событие, к которому готовились, о котором было объявлено заранее, и в его торжественность вносило особое оживление роскошное зимнее солнце: оно утепляло пустынную обширность приемной залы, оно золотило высокое кресло, заменявшее королевский трон, и, когда его лучи проникали в затененный угол, где находилась корона, все ее сапфиры, топазы, рубины брызгали искрами.
В то время как весь дом полнился беспрестанной суетой, шуршаньем шелковых платьев, волочившихся с этажа на этаж; пока на маленького принца натягивали длинные красные чулки, надевали на него бархатный костюм и воротнички из венецианских кружев, а он повторял речь, которую его учили произносить целую неделю; меж тем как Розен в парадной форме, обвешанный бляхами, больше чем когда бы то ни было вытягиваясь в струнку, вводил в залу депутатов, Элизе, намеренно державшийся в стороне от всего этого шума, уединился в отведенной под классную галерее, и стоило ему задуматься о последствиях сегодняшнего приема, как его южная фантазия по обыкновению разыгралась: ему уже мерещилось триумфальное возвращение государей в Любляну под гром орудийных залпов и под звон колоколов, ему чудилось ликованье на усыпанных цветами улицах, ему грезились король и королева, показывающие народу как свой обет, как залог счастливого будущего страны — залог, который еще больше возвеличивал их и придавал им вид молодых предков, — его любимого ученика Цару, умного и серьезного той серьезностью, какая замечается у детей, испытавших не по возрасту сильное потрясение. И сияние чудного воскресного дня, радостное гудение колоколов, вдруг зазвонивших в солнечный полдень, усиливали в Меро надежду, что на будущих торжествах материнская любовь Фредерики, быть может, одарит и его через голову ребенка гордой и довольной улыбкой.
А на усыпанном песком «дворцовом дворе» все время слышались оглушительные звонки, возвещавшие о прибытии депутатов, и глухой стук парадных карет, которые посылались за депутатами, остановившимися в гостинице. Хлопали дверцы, шаги замирали, приглушенные коврами передней и залы, поглощенные шелестом почтительных приветствий. Потом неожиданно наступила тишина и длилась так долго, что Меро пришел в недоумение: он ждал, что сию минуту раздастся речь короля, сию минуту он услышит, как король, напрягая голос, заговорит в нос. Что же случилось? Почему вышла заминка в заранее установленном порядке церемонии?..
И вдруг Элизе увидел, что тот, кого он так ясно представлял себе сейчас в соседней комнате, на официальном приеме, в центре внимания, идет напряженной, нетвердой походкой по промерзшему сквозистому саду, держась то за стену, то за черные стволы деревьев. По-видимому, Христиан вошел в сад со стороны авеню Домениля, через потайную калитку, не видную за плющом, и теперь медленно, с трудом продвигался вперед. У Элизе мелькнула мысль о дуэли, о каком-нибудь несчастном случае, но немного погодя сверху до него донесся шум падения человека, который, чтобы удержаться, пытался, должно быть, ухватиться за кресло, за портьеру, — так долго и тяжело он падал, и что-то при этом валилось с грохотом на пол: все это как будто подтверждало догадки Элизе. Он бросился к королю. Полукруглой комнате Христиана, находившейся в главной части здания, комнате теплой, устланной, точно гнездышко — пухом, медвежьими и львиными шкурами, обитой красным шелком, увешанной по стенам старинным оружием, заставленной диванами и низкими креслами, придавала своеобразие, не сливаясь со всей этой почти восточной в своей изнеженности роскошью, маленькая походная кровать, на которой король спал, во-первых, в силу семейных традиций, а во-вторых, из любви к рисовке спартанской простотой, — миллионеры и властелины любят строить из себя спартанцев.
Дверь в комнату была открыта.
Христиан стоял, прислонившись к стене, в съехавшей на затылок шляпе, с бледным, искаженным лицом, в распахнутой длинной шубе, из которой выглядывали фрак с задравшимися фалдами, развязавшийся белый галстук и широкая пикейная манишка с тугими грязными складками, — весь этот беспорядок в одежде свидетельствовал о бурно проведенной, пьяной ночи, — а прямо против короля стояла разгневанная королева и, вся дрожа от неимоверных усилий, которые ей приходилось делать над собой, чтобы сдержаться, глухим, напоминавшим отдаленный громовой раскат, голосом повторяла:
— Это необходимо... Это необходимо... Идемте.
А король еле слышно, со сконфуженным видом бормотал:
— Н-не могу... Вы же видите: н-не могу... Потом... Даю слово.
С глупым смехом, каким-то детским голосом он стал оправдываться: он не пьян, нет!.. На него так подействовал свежий воздух, когда он вышел после ужина на улицу.
— Да, да... Я понимаю... Все равно!.. Сойдите вниз... Пусть они на вас взглянут, пусть только увидят