заставляли нанести короне оскорбление, с чем никак не могла примириться его душа роялиста. Ему казалось, что корона содрогается, защищается, отбивается...
— Не могу... Не могу... — отерев потный лоб, проговорил он.
— Ничего не поделаешь... — отозвалась королева.
— Но это же будет заметно!
Она улыбнулась насмешливо-гордой улыбкой:
— Заметно!.. А кто на нее смотрит?.. Кто о ней думает, кто, кроме меня, за нее страдает?..
Меро снова взялся за дело: он зажал между колен диадему, до того низко склонил над ней бледное- бледное лицо, что его длинные волосы лезли ему на глаза, садовые ножницы опять принялись ковырять и терзать ее, а Фредерика, высоко держа лампу, наблюдала за святотатством так же бесстрастно, как бесстрастно сверкали на столе, вместе с кусочками золотой оправы, камни, неповрежденные и все такие же прекрасные, несмотря на то что их вырвали с корнем.
Утром Элизе куда-то ушел, но к завтраку явился по звонку, сел за стол, однако в разговор почти не вмешивался — так он был чем-то взволнован и расстроен, хотя обычно являлся вдохновителем, душою застольных бесед. Его смятение передалось королеве, не возмутив, однако, безмятежности ее улыбки и спокойного звучания ее контральто. Завтрак кончился, а они долго еще не могли подойти друг к другу и поговорить на свободе, — их связывал этикет, правила поведения, принятые в этом доме, а также присутствие фрейлины и ревнивый надзор г-жи Сильвис. Наконец пришло время начинать урок. Пока маленький принц усаживался и раскладывал книжки, Фредерика завела с Элизе разговор:
— Что с вами?.. Что меня еще ждет?..
— Ах, государыня!.. Все камни — фальшивые...
— Фальшивые?..
— Да, весьма искусная подделка... Как же это могло случиться?.. Когда? И кто этим занимался?.. Значит, в доме завелся вор!
При слове «вор» Фредерика страшно побледнела. В порыве гнева и с отчаянием во взоре она процедила сквозь зубы:
— Вы правы... В доме есть вор... и мы с вами отлично его знаем... — Затем быстрым движением схватила Меро за руку, как бы заключая с ним тайный союз: — Но мы его не выдадим, правда?
— Никогда!.. — сказал Меро и отвел глаза: они поняли друг друга с полуслова.
VII
Народное гулянье
В первое майское воскресенье, воспользовавшись дивным, ясным, по-летнему погожим днем, до того теплым, что пришлось опустить верх ландо, королева Фредерика, малолетний принц и его наставник совершали прогулку в лесу Сен-Мандэ. Первая ласка весны, доходившая до королевы сквозь свежую зелень листьев, согревала ей душу, словно вешние лучи, освещавшие ее лицо под натянутым голубым шелком зонтика. Она была беспричинно счастлива; уютно устроившись в углу громоздкого экипажа, прижав к себе ребенка, она среди умиротворенной природы позабыла на некоторое время о жестокости жизни и отдалась задушевности и беспечности непринужденного разговора с Элизе Меро, сидевшим напротив них.
— Странно! — говорила она. — У меня такое чувство, будто я вас где-то видела до того, как мы познакомились. Ваш голос, ваш облик мгновенно пробудили во мне какое-то смутное воспоминание. Где же все-таки мы с вами встретились в первый раз?
Маленький Цара хорошо запомнил этот «первый раз». Встреча состоялась в монастыре, там, в подземном приделе храма, где г-н Элизе показался ему таким страшным. И в робком и кротком взгляде, каким ребенок смотрел на своего учителя, все еще мелькал отсвет этого суеверного страха... Но королева — королева была убеждена, что она видела Элизе до того сочельника.
— Я начинаю думать, что это было еще в нашей доземной жизни, — почти серьезно заметила она.
Меро засмеялся:
— Да, вы правы, ваше величество, вы могли меня видеть, но только не в ином мире, а здесь, в Париже, в день вашего приезда. Я взобрался на цоколь тюильрийской решетки как раз напротив гостиницы «Пирамиды»...
— И вы крикнули: «Да здравствует король!..» Теперь я все вспомнила... Значит, это были вы? Как я рада! Вы первый приветствовали нас... Если б вы знали, как меня окрылило ваше приветствие!..
— И меня самого тоже!.. — подхватил Меро. — Так давно не представлялся мне случай торжествующе воскликнуть: «Да здравствует король!..» Так долго мои губы беззвучно выпевали это восклицание!.. Ведь я всосал его с молоком матери, оно окрашивало мои детские и юношеские радости, с ним связаны все волнения и упования моей семьи. Это восклицание вызывает в моей памяти южный выговор, жест и голос моего отца, при этом восклицании мои глаза увлажняет то же умиление, которое я столько раз замечал у него... Бедняга! Все это было у него в крови; в этих нескольких словах заключался для него целый символ веры... Когда он, проездом из Фросдорфа, был в Париже, он случайно оказался на Карусельной площади перед самым выходом Луи-Филиппа. Короля ожидал, прихлынув к решетке, народ, равнодушный, даже враждебный — одним словом, народ эпохи конца его царствования. Мой отец, узнав, что скоро должен появиться король, раздвинул, растолкал толпу и стал впереди, чтобы лучше было видно, чтобы смерить с головы до ног и облить презрением этого разбойника, этого негодяя Луи-Филиппа, незаконно завладевшего престолом{40}... Наконец появляется король и идет по безлюдному двору среди гробового, тяжкого, придавившего Тюильрийский дворец молчания, в котором чуткое ухо может уже расслышать, как мятеж заряжает ружья и как трещат ножки трона... Луи- Филипп, по виду — мирный обыватель, уже старый, с колыхающимся животиком, держа в руке зонт, семенит по направлению к ограде. Ничего царственного, ничего властного в нем нет. Но мой отец смотрит на него уже иными глазами: по обширному двору, вымощенному воспоминаниями о славном прошлом, ибо в глубине его стоит дворец французских королей, идет монарх, идет сквозь зловещую тишину, которая для государей всегда является показателем народной ненависти, и душа моего отца этого не вынесла, возмутилась; забыв про свои обиды, он быстро, инстинктивно обнажил голову и крикнул, вернее, взрыдал: «Да здравствует король!» — так громко, так убежденно, что старик вздрогнул и поблагодарил его долгим взволнованным взглядом.
— Я должна была бы поблагодарить вас точно так же... — молвила Фредерика, и взор ее, устремленный на Меро, выражал такую нежную признательность, что бедный малый почувствовал, как с его лица сбегает краска.
Все еще под впечатлением его рассказа, она после короткого молчания обратилась к нему с вопросом:
— Но ведь ваш отец не был дворянином?
— О нет, государыня!.. Это был самый что ни на есть скромный простолюдин... обыкновенный ткач...
— Странно... — задумчиво проговорила Фредерика.
Он возразил, и тут их вечный спор возобновился. Королева не любила народ, не понимала его, испытывала к нему что-то вроде физического отвращения. Она находила, что народ груб, что он одинаково страшен и тогда, когда веселится, и тогда, когда мстит. Она боялась его даже во время коронационных торжеств, в медовый месяц своего царствования, — боялась этого леса рук, тянувшихся к ней с приветствием: ей казалось, что она попала к ним в плен. Отчужденность в отношениях королевы с народом так и не прошла. Милости, благодеяния, подачки, которыми она осыпала народ, были подобно посевам, не дающим всходов, с той разницей, что каменистая почва и плохой сорт семян тут уже были ни при чем.
Среди других сказок, коими г-жа Сильвис затуманивала мозг малолетнего принца, она рассказывала ему историю юной сирийки, вышедшей замуж за льва: сирийка ужасно боялась своего дикого супруга, боялась его рычания, боялась той порывистости, с какой он встряхивал гривой. А между тем бедный лев был к ней очень внимателен, окружал ее нежной заботой, приносил своей маленькой женушке редкостную