Однако послушный мальчик взял в нем верх, и он пересилил себя:
— Но раз тебе хочется, мама, то я сейчас, я сейчас...
И он медленно, дрожащим, звучавшим покорностью голосом начал:
— «Господи Боже мой, ты поставил раба Твоего царем, но я отрок малый, не знаю ни моего выхода, ни входа. И раб Твой — среди народа Твоего, который избрал Ты...»
У дверей послышалось приглушенное рыдание.
Королева вздрогнула.
— Кто там?.. Это вы, Христиан? — окликнула она, когда дверь уже затворилась.
В конце недели доктор объявил, что пора перестать мучить бедного ребенка — надо впустить в комнату немного света.
— Уже?.. — воскликнула Фредерика. — А ведь вы меня предупреждали, что это протянется больше месяца!
У доктора не хватило духу сказать королеве, что глаз мертв, безнадежно мертв, и что поэтому необходимость в строгом режиме отпала. Тем не менее он вывернулся, — он напустил туману, а у медиков именно так выражается жалость к людям. Королева ничего не поняла, и никто из окружающих не взял на себя смелости сказать ей правду. Так как религия обладает исключительным правом наносить любые раны, даже такие, которые она сама не умеет заживлять, то решили подождать о. Алфея. Этот резкий и грубый монах, орудовавший словом Божиим, точно дубинкой, должен был разбить одним страшным ударом все честолюбивые помыслы Фредерики. В тот день, когда с сыном стряслась беда, мать страдала за него: крик бедного мальчика, его обморок, кровь, сочившаяся у него из глаза, — все это перевернуло ей душу. Новое горе касалось непосредственно королевы. Ее сын обезображен, изувечен! Она мечтала о триумфе, который будет устроен красавцу, — как же она покажет иллирийцам калеку? Она не могла простить доктору, что он обманул ее. Короли даже в изгнании становятся жертвами собственного величия и человеческой трусости!
Чтобы избежать слишком резкого перехода от темноты к свету, на окна, прежде чем настежь распахнуть их, повесили занавески из зеленой саржи, и, когда действующие лица печальной драмы взглянули друг на друга при дневном свете, они сразу заметили перемены, происшедшие с ними за время их добровольного заточения. Фредерика постарела; чтобы прикрыть пряди седых волос, она вынуждена была изменить прическу: теперь она зачесывала волосы на виски. Малолетний государь, без кровинки в лице, скрывал свой правый глаз под повязкой. Казалось, все его лицо, затканное сеткой мелких складок и преждевременных морщин, ощущало тяжесть этой повязки. Для него начиналась новая жизнь — жизнь раненого! Поврежденность одного чувства повлияла на все остальные: так, за столом ему снова надо было выучиться есть, потому что ложка и вилка перестали его слушаться, — вместо рта он подносил их ко лбу или к уху. Он смеялся тихим смешком больного ребенка, а королева поминутно отворачивалась, чтобы никто не видел ее слез. В саду начались другие неприятности. Мальчик ступал неуверенно, на каждом шагу спотыкался, принимал кривую линию за прямую, падал или при малейшем препятствии боязливо отшатывался, хватался за руку матери, цеплялся за ее юбку, двигался в знакомых уголках парка так, словно там всюду были расставлены западни. Королева пыталась по крайней мере пробудить его разум, но потрясение было, видимо, слишком сильно: вместе с лучом зрения, должно быть, погас один из лучей его умственных способностей. Бедный мальчик отлично понимал, какое горе причиняет он своим состоянием матери, — всякий раз, как она к нему обращалась, он с усилием поднимал голову и, словно прося прощения за свой физический недостаток, робко скашивал на нее здоровый глаз. Но он не мог победить в себе безотчетного, чисто нервного страха. Когда он впервые после несчастного случая услышал выстрел, раздавшийся на опушке леса, с ним едва не приключилась падучая. Точно так же, когда ему в первый раз после долгого перерыва предложили покататься на пони, он задрожал всем телом.
— Нет, нет!.. Пожалуйста, не надо!.. — прижимаясь к Фредерике, говорил он. — Поедем лучше в ландо!.. Я боюсь!..
— Да чего же бояться?
— Я боюсь... Я так боюсь!..
Ни уговоры, ни просьбы на него не действовали.
— Ну, что ж, заложите ландо, — подавляя в себе глухое раздражение, приказала королева.
Дело происходило глубокой осенью, в чудный воскресный день, напоминавший то, майское, воскресенье, когда они поехали в Венсенский лес. Но сегодня рассыпавшееся по аллеям и лужайкам простонародье злило Фредерику. Веселье под открытым небом, запах съестного вызвали у нее отвращение. От каждой группы людей, смеявшихся, нарядно одетых, на нее веяло унынием и убожеством жизни. В том, что у мамы скучное выражение лица, мальчик считал виноватым себя, и он старался согнать с ее прекрасного лица хмурые морщины и боязливо ластился к ней.
— Ты на меня не сердишься, мама, что я не поехал на пони?
Нет, она на него не сердилась. Но что же он будет делать в день коронации, когда верноподданные призовут его? Король должен уметь ездить верхом.
Маленькое сморщенное личико повернулось к королеве и вопросительно посмотрело на нее единственным глазом:
— А ты уверена, что, раз я стал таким, они меня не расхотят?
Он имел вид заморыша, маленького старичка. Тем не менее Фредерика притворилась возмущенной тем, как могла ему прийти в голову подобная мысль, и нарочно заговорила о совершенно слепом вестфальском короле.
— Да ведь это одна насмешка, а не король!.. Его прогнали.
Тогда она рассказала ему историю Иоанна Богемского{64}: во время битвы при Креси он велел своим рыцарям вывести его вперед, дабы он мог достать врагов мечом, и они подвели его так близко, что на другой день их всех нашли убитыми, тела их были распростерты на земле, их кони связаны вместе.
— Как это страшно!.. Как это страшно!.. — повторял Леопольд.
Подобно тому как он жил жизнью волшебных сказок, когда ему их рассказывала маркиза, сейчас он был весь там, в этом героическом предании, — маленький, слабый, дрожащий от страха, меньше всего похожий на короля.
До сих пор они ехали берегом озера, а теперь свернули в аллею, до того узкую, что если по ней ехал один экипаж, то уж больше там никому нельзя было ни пройти, ни проехать. Какой-то человек шарахнулся при их приближении — мальчик из-за повязки не успел разглядеть, кто это, зато королева сразу узнала его. Величественная, суровая, она движением головы показала ему на прильнувшего к ней несчастного калеку, на сломанное произведение их искусства, на обломок, на осколок великого рода. Это была их последняя встреча. С того дня Меро никогда больше не появлялся в Сен-Мандэ.
XVII
Fides, spes
Герцог Розен вошел первым.
— Здесь сыровато... После смерти моего сына эти комнаты ни разу не открывались, — с надменным видом объявил он.
И правда: в роскошной анфиладе комнат нижнего этажа, где когда-то так гордо звучали гузлы и где все оставалось на тех же местах, что и в бальную ночь, было холодно, как в склепе, и пахло плесенью. По- прежнему стояли два высоких кресла резного дерева, для короля и для королевы, выше их были только великолепные, кованого железа, пюпитры для музыкантов. Кресла, образовавшие замкнутый круг, составляли особое отделение для аристократии. Паркетный пол все еще покрывала бальная пыль: ленты, засохшие цветы, обрывки измятого газа. Чувствовалось, что декораторы поспешили снять украшения, гирлянды зелени и закрыть окна и двери зал, напоминавших о празднике в доме, облачившемся в траур. Такая же заброшенность наблюдалась и в засыпанном сухими листьями саду, над которым уже пронеслась зима, а потом изобилующая буйной и дикой растительностью весна, но и весной никто не навел здесь