порядка. По прихоти горя, которое требует, чтобы все вокруг страдало и все вокруг запустело, герцог не позволил к чему бы то ни было притрагиваться и не пожелал жить в своем дворце.
После гравозских событий, после того как Колетта, у которой были трудные роды, уехала на поправку вместе со своим маленьким W в Ниццу, герцогу стало невыносимо тяжело возвращаться одному в дом на Анжуйской набережной, и ему стелили постель в интендантстве. По всей вероятности, он предполагал со временем продать особняк, а пока что начал распродавать загромождавшие его великолепные старинные вещи. Вот почему в венецианских зеркалах, уснувших после той ночи, когда в них отражались танцевавшие венгерку влюбленные пары, блеск глаз и свечей, нынче, при холодном, сером свете парижского дня, отражались нелепые фигуры, алчные глаза и плотоядные губы папаши Лееманса и его приспешника г-на Пишри, бледного до синевы, с завитками на висках, с напомаженными и закрученными усами.
Хорошо, что у Лееманса был многолетний опыт старьевщика, сноровка торгаша, хорошо, что он привык принимать участие в комедии, которая требует от человеческой маски уменья изобразить любую ужимку, иначе он непременно вскрикнул бы от радости, от восторга, едва лишь слуга генерала, такой же старый и такой же бравый, как его господин, с громким стуком отворил ставни на огромных окнах, выходивших на северную сторону, и вдруг нежно засияли, начали переливаться дивными тонами дерева, бронзы и слоновой кости бесценные сокровища коллекции, в отличие от коллекции г-жи Сплит, не пронумерованной и не расставленной в строгом порядке, но зато поражавшей своей варварской пышностью, несметностью своих богатств, своей отличной сохранностью. Ни единого изъяна, ни единого повреждения!.. Старик Розен грабил не что подвернется под руку, не так, как другие генералы, которые врываются в какой-нибудь летний дворец, словно ураган, а урагану все равно что ни валить: колокольню или соломенную кровлю хижины. Здесь были представлены чудеса тщательного отбора. Надо было видеть, как старьевщик делал стойки, как вытягивалась его шерстистая морда, как он наводил лупу, как царапал легонько эмаль, как постукивал по звеневшей в ответ бронзе, какое у него было при этом равнодушное, даже презрительное выражение, а между тем все его тело, от головы до ног, от кончиков ногтей до последних волосков его лопатообразной бороды, дрожало, трепетало так, словно по нему проходил электрический ток. Наблюдать за Пишри было не менее интересно. Пишри ничего не понимал в искусстве, вкусом не отличался, и сейчас он только обезьянничал своего сообщника: делал ту же презрительную гримасу, которая, впрочем, быстро сменялась окаменением, когда Лееманс, склонившись над памятной книжкой, куда он все время что-то записывал, шептал ему:
— Это стоит ни мало ни много сто тысяч франков...
Для них обоих в этой коллекции заключалась единственная возможность взять реванш после того «ловкого хода», из-за которого они так позорно сели в лужу. Однако им приходилось таить свое ликование, оттого что бывший генерал пандуров, недоверчивый и непроницаемый, как все старьевщики, вместе взятые, ходил за ними по пятам и неожиданно вырастал за их спинами, так что, какие бы они рожи ни корчили, провести его было мудрено.
Наконец, пройдя все приемные залы, они дошли до маленькой комнатки, куда надо было подняться на две ступеньки, — комнатки, чудесно убранной в мавританском вкусе: с низенькими диванами, коврами, шкафами, и все до последней вещи было здесь подлинное.
— Это — тоже? — осведомился Лееманс.
Генерал в глубине души заколебался. Это было убежище Колетты в огромном особняке, ее любимая комната, где она проводила редкие часы досуга, где она писала письма. Розену захотелось спасти восточный уголок, который ей так нравился. Но он передумал: нет, продавать так продавать все.
— И это тоже... — холодно ответил он.
Лееманс, привлеченный редкостным арабским столиком, резным, золоченым, с миниатюрными аркадами и галереями, стал рассматривать многочисленные ящички с секретом, ящичек в ящичке, открывавшиеся при помощи невидимой пружины, изящные, до сих пор сохранившие на своем атласном дне запах апельсина и сандала. Запустив в один из них руку, Лееманс услыхал шуршанье.
— Здесь бумаги... — заметил он.
По окончании описи герцог проводил обоих антиквариев до дверей, а затем вспомнил о бумагах, забытых в ящичке. Это была целая пачка писем, перевязанных смятой лентой и впитавших в себя тонкие запахи ящичка. Герцог машинально взглянул и сейчас же узнал почерк, крупный почерк Христиана, своеобразный, неаккуратный, который в течение многих месяцев он видел лишь на векселях и на долговых обязательствах и который связывался в его представлении только с деньгами. Разумеется, это письма короля к Герберту. Да нет: «Колетта, счастье мое!..» Резким движением герцог сорвал ленту, и вслед за тем около тридцати записок разлетелось по дивану, — в них назначались свидания, изъявлялась благодарность, сообщалось о той или иной любезности; словом, это была самая настоящая адюльтерная переписка во всей своей наводящей скуку банальности, — оканчивалась она извинениями за несостоявшиеся свидания, и нежность в ней убывала, как убывают поздней осенью дни. Почти в каждом письме упоминался надоедливый, преследующий их человек, которого Христиан в шутку называл «Ходячая помеха» или просто «Ход. пом.», и герцог долго не мог догадаться, кто же это, пока наконец в одном из шутливых писем, не столько пылких, сколько вольных, увидел карикатуру на самого себя, свою маленькую острую головку на длинных лапах аиста. Да, это был он, его морщины, его орлиный нос, его прищуренные глаза. А чтобы уже не оставалось никаких сомнений, в самом низу стояла подпись: «Ходячая помеха на часах, на набережной Орсе».
Когда старик оправился от неожиданности и когда нанесенное ему оскорбление вырисовалось перед ним во всей своей низости, он невольно вскрикнул от боли, а затем, раздавленный, переполненный чувством стыда, словно одеревенел. Не то удивило Розена, что его сына обманули. Но обманул Герберта не кто- нибудь, а Христиан, ради которого они пожертвовали всем, ради которого Герберт погиб двадцати восьми лет от роду, из-за которого он, Розен, разорялся, распродавал все, вплоть до победных трофеев, лишь бы векселя с королевской подписью не были опротестованы... Отомстить бы ему, снять бы из этой коллекции два любых пистолета!.. Да, но ведь он король! От короля нельзя требовать удовлетворения. И вот что значит магия священного слова: гнев Розена мгновенно утих, и он уже убеждал себя, что, собственно говоря, государь, приволокнувшийся за одной из своих служанок, не так уж виноват, — виноват он, герцог Розен, женивший сына на какой-то Совадон. И теперь он жестоко наказан за свою алчность... Все эти размышления длились не более минуты. Заперев письма на ключ, он выехал в Сен-Мандэ исполнять свои обязанности за письменным столом в интендантстве, где его ожидала куча счетов и бумаг, и на некоторых из этих бумаг он увидел тот же крупный неразборчивый почерк, что и на любовных записках. После этого случая, когда Христиан проходил по двору, он по-прежнему всякий раз замечал в окне интендантства высокую, все такую же бравую, преданную и бдительную фигуру Ходячей помехи, и ему в голову не могло прийти, что Розену хоть что-нибудь известно.
Только самодержцы в силу многовековых суеверных традиций способны внушать к себе такую безграничную преданность, даже если они ее ничем не заслужили. Бывший самодержец Христиан подождал, пока сын его встанет с постели, а там опять начал прожигать жизнь. Сперва он попробовал вернуть расположение Шифры. Да, несмотря на то, что его грубо и цинично выгнали, несмотря на то, что ему дали отставку, полную отставку, он все-таки продолжал любить Шифру и по первому знаку готов был упасть к ее ногам. А красотка в это время наслаждалась возобновившимся медовым месяцем. Излечившись от честолюбивых увлечений, снова придя в равновесие, из которого ее вывела мечта о миллионах, она решила продать дом, вещи и начать жить с Томом в Курбвуа жизнью почтенных разбогатевших негоциантов, а Шприхтов подавить комфортом, который они там заведут. Д. Том Льюис, напротив, замышлял новые «ходы»: сказочная обстановка, в которой находилась его жена, подбивала Тома учредить новое агентство и поставить его на еще более светскую, еще более роскошную ногу, — такое агентство, где бы торговля велась в перчатках до локтей, где бы дела делались среди цветов, под бальную музыку, на дорожке, огибающей озеро, а вышедший из моды кеб, зачисленный в разряд несерьезных экипажей, он предполагал заменить солидной коляской с ливрейным лакеем и с девизом графини. Уговорить Шифру, у которой он теперь окончательно поселился, ему было не трудно. И вот залы дома на Мессинской открылись для званых обедов и балов, приглашения на которые рассылались от имени графа и графини Сплит. На первых порах эти балы особым многолюдством не отличались. Но женский пол, вначале бунтовавший, в конце концов стал относиться к Тому и его жене как к чете богатых, приехавших из далекого края чужеземцев, иностранное происхождение которых искупается той роскошью, которой они себя обставляют.