Я за свою жизнь никого не убил, даже жаворонка, и, понимаете, ребята, все-таки как-то чудно мне было глядеть на это тело, которое валялось передо мной… Красивый малый, право! Белобрысый, пушок на подбородке только пробивается и курчавится, как ясеневая стружка. Гляжу на него, а у самого поджилки трясутся. Тем временем малыш наверху соскучился; слышу, кричит что есть мочи: «Папа, папа!»

По улице проходили пруссаки. В окошко подполья видны были их сабли и ножищи. Мне сразу пришло в голову: «Зайдут сюда — все кончено… Убьют малыша!» И тут я перестал трястись. Быстро затолкал пруссака под верстак, навалил сверху досок, стружек, опилок и поднялся к малышу.

— Поди сюда!..

— Что такое, папа? Какой ты бледный!..

— Пошли, пошли!

Говорю вам положа руку на сердце: эти разбойники могли сколько угодно толкать меня, косо смотреть — я не обращал внимания. Мне все казалось, что за нами бегут, кричат.;. Вдруг мне почудилось, будто нас на всем скаку догоняет лошадь. Я думал, упаду, так у меня дух перехватило. Но когда мы прошли мосты, я маленько опомнился. В Сен-Дени было полно народу. Здесь уж было неопасно: в такой толкучке нас не выловить. Тут только я подумал о нашем домишке. Пруссаков станет на то, чтобы поджечь его в отместку, когда они найдут своего товарища. А мой сосед Жако — он в охране рыболовства служил — оставался в деревне один, и я подумал, что ему несдобровать, ежели рядом с его домом найдут убитого солдата. Словом, не очень-то это было красиво — спасать свою шкуру.

Надо было как-нибудь сплавить пруссака… Меня это все больше мучило. Что поделаешь? Я не мог чувствовать себя спокойно, пока пруссак лежал у меня в подвале. У валов я не выдержал.

— Иди дальше один, — говорю я парнишке. — А мне еще нужно в Сен-Дени.

Целую его и иду обратно. Конечно, сердце у меня немножко ныло, а все-таки мне стало легче оттого, что малыша со мной нет.

Когда я вернулся в Внльнев, уже темнело. Сами понимаете, я глядел в оба и пробирался тайком. В деревне все как будто спокойно. Домишко на месте — вон он, еле виден в тумане. На берегу реки черный частокол: у пруссаков идет поверка. Это было как pas кстати: значит, в домике пусто. Пробираюсь вдоль заборов, гляжу: папаша Жако у себя на дворе развешивает сети. Ясное дело, они еще ничего не знают. Вхожу к себе, спускаюсь ощупью… Пруссак все так же лежит под опилками, а две громадные крысы возятся с его каской. Меня оторопь взяла, когда я услыхал, как шевелится его подбородник. На минуту мне показалось, что мертвый воскрес… Да нет, куда там! Голова тяжелая, холодная. Я забился в уголок и стал ждать: я ведь задумал бросить его в Сену, когда все остальные улягутся…

Не знаю, может, это оттого, что рядом был покойник, но только до чего тоскливым показался мне в тот вечер отбой у пруссаков! Рожок трижды громко протрубил: тра-та-та! Жабья музыка! Нет, под такой мотив наши солдатики ни за что не стали бы укладываться. Минут пять я слушал, как волочатся по земле их сабли и хлопают двери. Потом солдаты зашли ко мне во двор и стали звать:

— Гофман, Гофман!

Бедняга Гофман лежал под опилками и помалкивал… Зато мне было куда как весело! Каждую минуту я ждал, что они спустятся ко мне в подполье. Я подобрал саблю Гофмана, сидел неподвижно и говорил себе: «Если ты выпутаешься, старина, ты должен будешь поставить знатную свечку Иоанну Крестителю в Бельвиле!..»

В конце концов мои жильцы так и не докричались Гофмана и решили убраться восвояси. Я слышал, как их сапожищи топают по лестнице, а немного погодя весь дом храпел, словно деревенские часы перед тем, как бить. Я только этого и ждал.

На берегу не было ни души, во всех домах погасили свет. Повезло! Спускаюсь снова в подвал. Вытаскиваю моего Гофмана из-под верстака, ставлю на ноги, взваливаю себе на спину, как крючник тюк… Ух, до чего тяжелый, разбойник!.. А тут еще страх, а во рту с утра маковой росинки не было… Я думал, у меня не хватит сил дойти. Потом вдруг на полдороге чувствую: кто-то идет за мной по берегу. Оборачиваюсь — никого… Это луна всходила… «Ну, теперь, — говорю себе, — осторожней! Часовые будут стрелять».

В довершение всех удовольствий вода в Сене убыла. Брось я его здесь же, у берега, он бы так и остался лежать, как в канаве… Спускаюсь с берега, иду вперед — нет воды… Чувствую, больше невмочь: все суставы свело… Когда уж я довольно много прошел, отпустил я моего приятеля… Поди ж ты: увяз в иле! Никак не сдвинешь с места. Толкаю, толкаю… Ну, пошел! К счастью, потянул ветер с востока. На Сене поднялась волна, чувствую — мой идол отчаливает полегоньку. Счастливого пути! Выпиваю ведро воды и выбираюсь на берег.

Когда я опять переходил через Вильневский мост, посреди Сены показалось что-то черное. Издали похоже было на ялик. Это мой пруссак плыл по течению со стороны Аржантейля…»

«Осада Берлина»

© Перевод Н. Касаткиной

Когда мы с доктором В. шли по Елисейскнм полям, выпытывая у стен, пробитых снарядами, и у панелей, развороченных картечью, историю осажденного Парижа, доктор остановился невдалеке от площади Звезды и указал мне на один из тех больших угловых домов, что величаво высятся вокруг Триумфальной арки.

— Видите четыре запертых окна над верхним балконом? — спросил он. — В первых числах августа минувшего года, грозного августа, насыщенного бурями и бедствиями, меня пригласили туда к полковнику Жуву, с которым случился апоплексический удар. Полковник Жув, кирасир Первой империи, закоренелый ревнитель славы и патриотических чувств, едва началась война, поспешил поселиться на Елисейских полях в квартире с балконом… Угадайте, для чего? Чтобы быть свидетелем победоносного возвращения наших войск… Бедный старик! Он получил известие о Вейсенбурге,[41] когда кончал обед. Прочтя имя Наполеона под этим отчетом о поражении, он упал замертво.

Когда я вошел, отставной кирасир лежал, распростертый на ковре, с окровавленным и безжизненным лицом, как будто его оглушили ударом по темени. Стоя он вероятно, был высок ростом; лежа — он казался гигантом. Красивые черты лица, великолепные зубы, грива вьющихся седых волос, восемьдесят лет от роду, а на вид — шестьдесят. Подле него на коленях — внучка, вся в слезах. Она была похожа на него. Рядом они напоминали две прекрасные греческие медали, чеканенные по одному образцу, только одна была древняя, замшелая, стертая, а другая — яркая и четкая, во всем блеске свежей чеканки.

Горе девушки тронуло меня. Она была дочерью и внучкой воинов, отец ее состоял при штабе Мак — Магона,[42] и вид старого великана, распростертого перед ней, вызывал в ее воображении другое, не менее страшное зрелище. Я постарался утешить ее, но, в сущности, надежды у меня было мало. Перед нами был случай самого настоящего одностороннего паралича, а в восемьдесят лет от него трудно оправиться. В течение трех дней состояние неподвижности и оцепенения действительно не покидало больного. Тем временем в Париж прибыло известие о Рейхсгофене. [43] Вы помните, как, по странному недоразумению, все мы до самого вечера были уверены, что одержана крупная победа, двадцать тысяч пруссаков убито, кронпринц взят в плен… Непонятно, каким чудом, силой какого магнетизма отзвук народной радости проник в сознание несчастного глухонемого паралитика. Как бы то ни было, подойдя вечером к его кровати, я увидел, что передо мной другой человек. Взгляд был почти ясен, речь менее затруднена. У него достало сил улыбнуться мне и пролепетать два раза подряд:

— По… бе… да!

— Да, полковник, крупная победа!..

И в то время, как я рассказывал ему подробности блестящего успеха Мак-Магона, черты его заметно расправлялись, лицо озарялось…

Когда я вышел, его внучка, бледная, вся в слезах, встретила меня у дверей.

— Да ведь он спасен! — сказал я, взяв ее за руки.

У бедняжки едва хватило сил ответить мне. Только что стали известны подлинные события Рейхсгофена, бегство Мак-Магона, разгром всей армии. Мы в смятении глядели друг на друга. Она

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату