Девушка слыла ветреницей, родители ее были нездешние. Но Жан всеми силами души стремился к своей арлезианке. Он говорил:
— Я умру, если ее не отдадут за меня.
Ничего не поделаешь. Решено было справить свадьбу после жатвы.
И вот как-то, в воскресенье вечером, семья обедала во дворе фермы. Обед был почти что свадебный. Невесты, правда, не было, но за ее здоровье пили неоднократно… Тут к дверям подошел мужчина и дрожащим голосом сказал, что хочет поговорить с дядюшкой Эстевом наедине. Эстев встал и вышел на улицу.
— Хозяин! — сказал мужчина. — Вы собираетесь женить сына на мерзавке. Два года я был ее любовником. Раз я говорю, значит, и доказать могу. Вот вам письма!.. Родители все знают и обещали отдать ее за меня. Но с тех пор как за нее сватается ваш сын, ни они, ни сама красотка меня больше знать не хотят… А, мне кажется, после того, что было, ей нельзя быть женой другого.
— Ладно! — сказал дядюшка Эстев, просмотрев письма. — Входите, выпейте стаканчик муската.
Мужчина ответил:
— Спасибо! Меня мучает не жажда, а горе.
И ушел.
Отец вернулся как ни в чем не бывало, сел за стол, и обед кончился весело…
В этот вечер дядюшка Эсгев пошел в поле вместе с сыном. Долго не возвращались они домой. Когда они пришли, мать их еще дожидалась.
— Жена! — сказал хозяин, подводя к ней сына. — Приласкай его, у него горе…
Жан больше не говорил об арлезианке, но любил он ее по-прежнему и даже еще сильнее с тех пор, как узнал, что ее держал в объятиях другой. Только он был слишком горд и молчал — это-то его и сгубило, беднягу!.. Иногда он на целый день забивался в угол. В другой раз с остервенением набрасывался на работу и один справлялся за десятерых… По вечерам уходил на Арльскую дорогу и шел до тех пор, пока не вырисовывались на фоне заката стройные городские колокольни. Тогда он возвращался. Дальше он не ходил ни разу.
Видя его таким, всегда печальным и одиноким, домашние не знали, что делать. Опасались, как бы не стряслось какой беды… Раз за столом мать, посмотрев на него полными слез глазами, сказала:
— Послушай, Жан, если ты все еще по ней сохнешь, мы согласны женить тебя на ней…
Отец, красный от стыда, опустил глаза…
Жан покачал головой и вышел…
С этого дня он переменил образ жизни, все время прикидывался веселым, чтобы успокоить родителей. Стал опять появляться на танцах, в трактире, на праздниках. На выборах в Фонвьеле вел фарандолу.
Отец говорил: «Он излечился…» Но мать все еще была в страхе и пуще прежнего следила за сыном… Жан спал с младшим братом около помещения, где разводили шелковичных червей; бедная старуха поставила себе кровать возле их спальни… Она говорила, что ночью ей может понадобиться присмотреть за червями.
Пришел день святого Элигия, покровителя фермеров.
На ферме шел пир горой… Всем поднесли шатонефа, а подогретое вино рекой лилось. Потом был фейерверк, костры на гумне, цветные фонарики на вязах… Слава святому Элигию! Фарандолу плясали до упаду. Меньшой сжег свою новую блузу… Даже Жан казался довольным; он упросил и мать принять участие в танцах. Бедная женщина плакала от радости.
Легли в полночь. Всем надо было выспаться… Но Жан не спал. Его брат потом рассказывал, что он проплакал всю ночь… Да, уж поверьте мне, задело его за живое…
Наутро, чуть свет, мать услышала, как кто-то бегом пробежал через комнату, где она спала. Ее точно что кольнуло.
— Жан! Это ты?
Жан не ответил; он был уже на лестнице.
Мать мигом вскочила:
— Жан! Ты куда?
Он подымается на чердак; она следом за ним:
— Сынок! Ради всего святого!
Он захлопывает дверь и задвигает засов.
— Жан, сыночек, Жан! Ответь! Что ты задумал?
Ощупью, старыми, дрожащими руками ищет она щеколду… Звук открываемого окна, шум падения тела на выложенный плитами двор, — и все…
Он, бедняга, решил: «Я слишком люблю ее… я уйду…» Ах, жалкие мы люди! На что же это похоже? Презрение не может убить любви!..
В это утро народ в деревне недоумевал, кто так горько плачет в той стороне, где
Во дворе за каменным столом, мокрым от росы и крови, убивалась над своим мертвым сыном мать, вскочившая в чем была с постели.
Папский мул
Вот вам самая красочная и самая забавная из всех известных мне очаровательных поговорок, пословиц и прибауток, которыми наши крестьяне в Провансе уснащают свою речь. Кого ни возьми на пятнадцать миль вокруг моей мельницы, стоит только заговорить о человеке злопамятном и мстительном, всякий обязательно скажет: «Ух, это такой человек! Не доверяйте ему!.. Он, как папский мул, семь лет ждать будет, а потом все-таки угостит копытом! За ним не пропадет!»
Я долго допытывался, откуда могла взяться такая поговорка, что это за папский мул и почему он ждал семь лет, чтобы угостить копытом. Никто здесь не мог удовлетворить мое любопытство, даже флейтист Франсе Мамай, а он знает все провансальские легенды назубок. Франсе, как и я, полагал, что взята она из какой-то старинной авиньонской летописи, но слышать о ней ему не доводилось, разве что в этой поговорке.
— Доискаться, в чем здесь дело, вы можете только у кузнечиков, в их библиотеке, — сказал мне, смеясь, старый флейтист.
Мысль мне понравилась. А кузнечики открыли свою библиотеку тут же, у самого моего порога. Вот я и засел там на неделю.
Библиотека эта замечательная, прекрасно подобранная, доступная поэтам днем и ночью, служат в ней крохотные библиотекари с цимбалами, и звенят они без умолку. Я провел там несколько очаровательных дней, лежа на спине, и в конце концов, после недельных поисков, нашел то, что мне было нужно, — историю моего мула и тех знаменитых семи лет, которые он ждал, чтобы лягнуть. Сказка очаровательная, хотя немного наивная. Я постараюсь передать ее в точности, как прочитал вчера утром в рукописи небесной синевы, благоухающей сухой лавандой, с нитями осенней паутины вместо закладок.
Кто не видал Авиньона во времена пап,[9] тот ничего не видал. Не было другого города, равного ему по веселью, жизнерадостности, ликованию, великолепию празднеств. С утра до вечера крестные ходы, паломники; улицы усеяны цветами, убраны ткаными коврами. На Роне кардинальские лодки с распущенными знаменами, пестрые галеры, на площадях латинские песнопения, распеваемые папскими солдатами, трещотки нищенствующих монахов. А все дома, что столпились вокруг большого папского дворца, жужжали сверху донизу, словно пчелы вокруг улья. Мерно стучали станки кружевниц, сновали челноки, ткущие парчу для риз, тукали молоточки, чеканившие церковную утварь, звучали деки, прилаживаемые мастерами к инструментам, пели ткачихи. И над всем стоял звон колоколов, а в той стороне, где мост, не умолкали тамбурины. Ведь у нас народ выражает свою радость пляской, обязательно пляской, а в то время улицы были слишком узки для фарандолы, вот флейты и тамбурины и выстраивались вдоль Авиньонского моста, на свежем ронском воздухе, и день и ночь там плясали, да как