почтение, с каким он относился к своему кнуту, та бережность няньки, с какой он его ставил, с какой он его устраивал в надежном месте, – все это производило на мальчика большое впечатление, и очень скоро старый да малый крепко подружились. Как-то раз к концу обеда пришли Эттема.
– Ах, извините, вы нынче по-семейному!.. – жеманясь, воскликнула г-жа Эттема, и это слово, оскорбительное, как пощечина, ударило Жана по лицу.
Хороша семья!.. Уронивший голову на скатерть и посапывавший приемыш, старый, впадающий в слабоумие прощелыга, с трубкой в углу рта, скрипучим голосом в сотый раз объясняющий, что веревки для кнута ему хватает на полгода, а кнутовище он двадцать лет не менял… Ну и семья!.. Такая же это его семья, как Фанни Легран – его жена, вот эта самая Фанни Легран, утомленная, постаревшая, в облаке папиросного дыма расслабленно облокотившаяся на стол… Не пройдет и года, как все это вместе с суетой дорожных встреч, с соседями по табльдоту, исчезнет из его жизни.
Но в иные минуты мысль об отъезде, за которую Жан, чувствуя, что опускается, что его тянет на дно, хватался, как за оправдание своей бесхарактерности, вместо того чтобы подбодрить и утешить, вызывала у него такое ощущение, словно он был опутан множеством нитей, давала ему почувствовать, какою острою болью отзовется в его душе отъезд (это будет не один-единственный разрыв, а несколько разрывов подряд) и чего ему будет стоить выпустить детскую ручонку, которую он держал по ночам. Даже Ла Балю, дрозд, посвистывавший и распевавший в слишком тесной для него клетке (какую ни купишь, мала), где ему приходилось гнуться, как старому кардиналу Ла Балю в его железной клетке, – даже Ла Балю занял уголок в сердце Жана, и выбросить оттуда птицу – Госсен это знал – будет для него мучительно.
А между тем расставание надвигалось неотвратимо. Чудесному июню – празднику природы – видимо, суждено было быть последним месяцем их совместной жизни. Не оттого ли Фанни была так нервна, так раздражительна? Или на нее действовало обучение «Жозафа», за которое она взялась с неожиданным рвением, к великой досаде маленького морванца, часами просиживавшего над буквами, не называя и не видя их, с поперечной складкой на лбу, напоминавшей засов, каким запираются ворота на фермах? С каждым днем ее чисто женский характер все чаще проявлялся в слезах и диких выходках, в почти беспрерывных сценах, несмотря на то, что Госсен всячески себя сдерживал. Ее выпады были до того оскорбительны, ее нервное состояние разражалось вспышками такой неукротимой ненависти и злобы – злобы на то, что он молод, на то, что он образован, на его родню, на то, что волею судьбы их пути расходятся, – она так метко била его по больным местам, что в конце концов он тоже выходил из себя и отвечал ударом на удар.
Разница заключалась в том, что его злоба не выходила из границ, что, движимый состраданием, доступным человеку благовоспитанному, он не наносил ей таких ударов, которые легко достаются наносящему и больно ранят того, против кого они обращены, а Фанни не знала удержу в своей ярости – ярости продажной девки, бесстыдной, не отвечающей за свои слова, прибегающей к приемам недозволенным, с жестокой радостью следящей, не появилась ли на лице жертвы страдальческая складка, а потом вдруг падала в его объятия и молила о прощении.
Лица супругов Эттема, свидетелей этих ссор, вспыхивавших почти всегда за столом, когда все уже сели и расположились поудобнее, когда осталось только снять крышку с суповой миски или нарезать жаркое, просились на картинку. Они обменивались через накрытый стол взглядами, исполненными комического ужаса: ну так как же, можно приступать к еде, или жареная баранина сейчас полетит в сад вместе с блюдом, соусом и вареной фасолью?
– Только, пожалуйста, без скандалов!.. – говорили они всякий раз, когда соседи приглашали их к себе. То же самое ответили супруги Фанни, когда в одно из воскресений она обратилась к ним через ограду с предложением позавтракать вместе в лесу… О нет, сегодня никаких раздоров быть не может – уж очень хорошая погода!.. С этим словами Фанни побежала одевать мальчика и наполнять корзинки едой.
Все уже было готово, можно было идти, но в эту минуту почтальон принес ценное письмо, и, увидев на конверте знакомый почерк, Госсен задержался. Догнав компанию на опушке леса, он шепотом сказал Фанни:
– Это от дяди… Он ликует… Урожай чудесный, продан на корню… Дядя возвращает дешелетовы восемь тысяч франков, от всей души благодарит свою племянницу и просит ей кланяться.
– Племянница!.. Такая же, как он мне дядя… У, старый плут!.. – вспыхнула Фанни, не питавшая никаких иллюзий насчет дядюшек с юга, а затем вдруг просияла: – Надо будет как можно выгоднее поместить эти деньги…
Госсен посмотрел на нее с изумлением – он знал ее крайнюю щепетильность в денежных делах…
– Поместить?.. Но это же не твои деньги…
– Ах да, я совсем забыла тебе сказать…
Она покраснела, взгляд у нее стал тусклым – таким он становился у нее при малейшем искажении истины… Славный малый Дешелет, узнав, что они взяли Жозефа, написал ей, чтобы она истратила эти деньги на воспитание ребенка.
– Впрочем, если ты считаешь это неудобным, я могу в любую минуту отдать ему восемь тысяч франков – он сейчас в Париже…
Голоса мужа и жены Эттема, из деликатности ушедших вперед, гулко раздались в лесу:
– Направо или налево?
– Направо, направо!.. К прудам!.. – крикнула Фанни, а затем обернулась к Жану: – Надеюсь, ты не станешь опять мучиться из-за пустяков?.. Какого черта! Мы ведь с тобой не первый день знакомы…
Она много раз видела помертвелую дрожь его губ, знала пытливый взгляд, каким он осматривал малыша с ног до головы, но сейчас это была лишь слабая вспышка ревности. Он привык подчиняться силе привычки, он шел на уступки ради поддержания мира. «Какой смысл терзаться, доискиваться до сути?.. Если это ее ребенок, то вполне естественно, что она его взяла и после всех сцен, после всех допросов, которые я ей устраивал, сказала мне неправду… Не лучше ли примириться с тем, что есть, и спокойно провести оставшиеся несколько месяцев?..»
Сгорбившись, как старый садовник, он покорно, уныло зашагал по неровной лесной дороге, неся угощение для всех в тяжелой, накрытой чем-то белым корзинке, а впереди шли рядом мать и ребенок: «Жозаф», нарядный, чувствовавший себя неловко в костюмчике «Прекрасная садовница», стеснявшем его движения, она в светлом пеньюаре, с открытой шеей, с непокрытой головой, над которой она держала японский зонтик, с седой прядью в красивых вьющихся волосах, которую она уже не считала нужным скрывать, расплывшаяся, шедшая ленивой походкой.
В лощине, куда спускалась лесная дорога, маячили супруги Эттема в широченных соломенных шляпах, как у туарегских всадников, в красных фланелевых костюмах: муж тащил снедь, рыболовную снасть, сети, рачешни для ловли раков, а жена, чтобы облегчить мужа, с воинственным видом несла на перевязи охотничий рог, подпирая его своей мощной грудью: для чертежника прогулка в лес без охотничьего рога была не в прогулку. Супруги шли и пели:
Хорошо, когда в чаще осенней
Вдруг затрубит вожак олений,
Хорошо слушать всплески весла…
В репертуаре Олимпии была уйма мещанских романсов. И при мысли о том, где она их впервые услышала и скольким мужчинам пела их потом в бесстыдном полумраке, при затворенных ставнях, вы невольно проникались глубочайшим уважением к мужу, с безмятежным спокойствием вторившему ей в терцию. Под фразой, сказанной одним гренадером при Ватерлоо: «Их так много!» – мог бы, вероятно, подписаться Эттема с его философской невозмутимостью.
Задумчиво глядя вслед монументальной чете, спустившейся в ложбину, Госсен начал тоже спускаться, как вдруг послышался скрип колес поднимающегося в гору экипажа, взрыв неудержимого смеха, детские голоса, и в нескольких шагах от него показалась английская тележка, которую по этой нелегкой дороге тащил ослик; в тележке сидели девочки в ореоле лент и развевающихся волос, а правила осликом тоже, в сущности, девочка, немного постарше тех.
Нетрудно было догадаться, что Жан имел отношение к этой компании, развеселившей детское общество невероятных размеров задами, в особенности – задом толстой дамы с охотничьим рогом; старшей девочке