западе. Вода в пруду стала дымчатой. Казалось, ядовитые его испарения распространяются по оврагу, по лесу и по холмам. В наступавшей темноте Госсен видел лишь обращенное к нему бледное лицо Фанни и ее раскрытый рот, откуда исходил неумолчный стон. Наконец стало совсем темно, и крики затихли. Они сменились нескончаемыми потоками слез, тем затяжным дождем, которому предшествует бушеванье грозы, и глухими, глубокими стонами, словно ей мерещилось что-то страшное и неотвязное.
А потом – тишина. Все кончено, зверь загнан… Поднимается холодный ветер, раскачивает ветви деревьев, доносит до слуха отдаленный бой часов.
– Ну, пойдем! Не ночевать же тебе в лесу!
Он бережно поднимает ее; его руки чувствуют, какое у нее сейчас безвольное, по-детски покорное тело и как все оно содрогается при всхлипываньях. Можно подумать, что она испытывает к нему страх и почтение как к мужчине, проявившему силу воли. Она идет рядом, старается идти в ногу, но не решается взять его под руку. Эту мрачную пару, неуверенной походкой пробирающуюся в лесу, где им указывает направление тускло отсвечивающая дорожка, легко принять за крестьянина и крестьянку, еле передвигающих ноги от усталости после целодневных полевых работ.
На опушке горит огонек; дверь лачужки Ошкорна открыта, и при свете, бьющем оттуда, видны два неподвижных силуэта.
– Госсен! Это вы? – спрашивает Эттема и вместе с лесником идет навстречу.
Они уже забеспокоились: вас, мол, все нет и нет, а в лесу крики. Ошкорн хотел было взять ружье и пойти на поиски…
– Еще раз здравствуйте!.. Как моя девочка рада вашей шали, сударыня!.. Видно, придется ее в ней и спать положить…
Еще так недавно Фанни и Жан действовали сообща, сделали доброе дело, а теперь их руки, обвившись вокруг почти безжизненного детского тельца, встретились в последний раз.
– До свиданья, до свиданья, дядя Ошкорн!
Эттема, Госсен и Фанни скорым шагом направились к дому, и дорогой Эттема, которого, видимо, разбирало любопытство, опять заговорил о криках, долетавших из лесу:
– То громче, то тише, как животное под ножом… Неужели вы не слышали?
Госсен и Фанни промолчали.
На углу Лесничьей дорожки Жан заколебался.
– Пообедай!.. – молящим шепотом проговорила Фанни. – Все равно твой поезд уже ушел. Поедешь с девятичасовым.
Госсен идет домой. Чего ему бояться? На вторую такую сцену у нее уже не хватит сил, так почему бы и не порадовать ее, тем более что это ему ничего не стоит?
В столовой тепло, лампа горит ярко, служанка, услыхав, как они шагают по проулку, поспешила подать суп.
– Наконец-то! Где вы пропадали?..
Олимпия уже сидит за столом; на груди у нее топырится салфетка, которую она поддерживает своими короткими руками. Она снимает крышку, прикрывавшую суповую миску, и вдруг у нее вырывается невольный крик:
– Господи Иисусе! Душенька моя, что с вами?..
Фанни спала с лица, постарела чуть ли не на десять лет, у нее опухшие, красные веки, платье в грязи, грязь пристала к волосам, смятение, беспорядок во всем, вид точно у проститутки после облавы… Вот как сейчас выглядит Фанни. Она переводит дух, ее отпылавшие печальные глаза щурятся от яркого света, и вскоре тепло маленького домика, уют накрытого стола пробуждают в ней воспоминания о счастливых днях и вызывают новый ливень слез, сквозь который можно различить слова:
– Он меня бросил… Он женится.
Эттема, его жена и служанка переглядываются, смотрят на Госсена.
– Все-таки давайте обедать, – с плохо скрытой яростью говорит толстяк.
Чавканье сливается с плеском воды в соседней комнате, где умывается Фанни. Когда она возвращается, синяя от пудры, в белом шерстяном пеньюаре, супруги Эттема с тревогой впиваются в нее глазами, ожидая нового взрыва, но, к вящему их удивлению, она молча садится за стол и, точно потерпевший кораблекрушение, набрасывается на еду, – ей словно хочется заморить сосущего червя тоски, заполнить бездну своего отчаяния всем, что у нее сейчас под рукой: хлебом, капустой, крылышком цесарки, яблоками. И она ест, ест, ест…
Разговор сначала не клеится, однако мало-помалу становится все более оживленным, а так как с мужем и женой Эттема можно говорить только о вещах житейских, обыденных, о том, например, как делаются блинчики с вареньем или на чем лучше спится – на перине или на волосяном матрасе, то время проходит незаметно, и вот уже подают кофе, который чета толстяков, поставив локти на стол, пьет со смаком, добавляя для вкуса жженого сахару.
Какими добрыми взглядами, доверчивыми и спокойными, обмениваются эти грузные спутники, делящие и кров и ложе! Они и не помышляют о расставании. Жан перехватывает их взгляд, и в этой привычной, интимной обстановке, в этой комнате, где каждый уголок полон воспоминаний, его обволакивает то приятное оцепенение, какое овладевает человеком от усталости и после сытной еды. Фанни не спускает с него глаз; она незаметно подсаживается поближе к нему, просовывает ноги между его колен, а ее рука в это время скользит под его руку.
– Ах ты!.. Уже девять часов!.. – вдруг опомнившись, говорит он. – Мне пора, прощай!.. Я напишу тебе.
Вот он уже на ногах, выходит наружу, перебегает улицу, впотьмах ощупью поднимает перекладину. Две руки обхватывают его сзади.
– Обними меня в последний раз!..
Она распахивает пеньюар, и он ощущает ее наготу, его пропитывают запах и тепло женского тела, его потрясает до дна души прощальный поцелуй, оставляющий на его губах вкус горячечного возбуждения и слез. Заметив, что воля у него слабеет, она произносит чуть слышным шепотом:
– Еще одну ночь, только одну!..
Гудок!.. Поезд идет!..
Как у него хватило сил вырваться и добежать до станции, фонари которой светили сквозь безлистые ветви деревьев?.. Забившись в угол вагона, все еще тяжело дыша и сам себе дивясь, он смотрел в окно: вот освещенные окна его домика, вот белая фигура у шлагбаума.
– Прощай! Прощай!..
От этого крика исчез безмолвный ужас, который на Госсена навеяли изгиб железной дороги и его возлюбленная, стоявшая на том самом месте, где ему рисовало ее видение смерти.
Он высунулся в окно и долго смотрел, как, все уменьшаясь в размерах, уносился, убегал вместе со всем, что его окружало, их маленький домик, свет которого казался теперь блуждающим огоньком. И вдруг он почувствовал, что он счастлив, что с души у него свалилась огромная тяжесть. Как легко дышалось, до чего красива была Медонская долина и высокие черные холмы, за которыми открывался вдали светящийся треугольник бесчисленных мерцающих огоньков, стройными рядами двигавшихся к Сене! Там его ждала Ирена, и к ней стремил его поезд, мчавшийся на всех парах, стремил жар его влюбленности, стремил неудержимый порыв к чистой, обновленной жизни…
Париж!.. Госсен остановил экипаж с тем, чтобы ехать прямо на Вандомскую площадь. Но при свете газовых фонарей он заметил, что одежда и обувь у него в грязи, в густой, липкой грязи, – прошлое продолжало давить на него всей своей тяготой и нечистотой. «Нет, нет, сегодня нельзя!..»
И Жан поехал на улицу Жакоб, в те меблированные комнаты, где он жил прежде и где Балбес держал для него номер рядом со своим.
XIII
На другой день Сезер поехал в Шавиль исполнять щекотливое поручение, то есть забрать вещи и книги