любит нас, хотя, правда, после замужества она как будто забыла своих друзей. Но нужно считаться с ее положением… Во всяком случае, я всегда буду помнить, что она сделала для меня.
И при воспоминании о том, что сделала для нее Сидони, маленькая хромоножка еще ревностнее принялась за работу. Ее как бы наэлектризованные пальцы задвигались с удвоенной быстротой. Можно было подумать, что они гонятся за чем-то ускользающим и неуловимым, за счастьем или за любовью того, кто вас не любит…
«Что же такое она сделала для тебя?» — должна была бы спросить мать, но ее не интересовали слова дочери. Она думала только о своем великом человеке.
— Так ты считаешь, девочка, что ему удастся?.. Ах, если б у отца был свой театр, если б он снова мог играть, как прежде!.. Ты-то, конечно, не помнишь, ты была тогда еще слишком мала… Каким бешеным успехом он пользовался, как его вызывали!.. Однажды в Алансоне завсегдатаи театра преподнесли ему золотой венок. Твой отец в то время был такой шикарный, такой веселый и жизнерадостный! Теперь он совсем не тот, мой бедный муженек, несчастье сильно изменило его… Но я уверена, что достаточно небольшого успеха, и он снова станет молодым я счастливым. К тому же директора театров зарабатывают большие деньги. У нантского антрепренера был даже свои экипаж. Представь себе: у нас экипаж!.. Нет, ты только вообрази… Вот было бы хорошо для тебя! Ты могла бы гулять, не была бы прикована к креслу, как сейчас. Отец возил бы нас за город. Ты увидела бы воду, деревья. Тебе ведь этого хочется?
— Деревья!.. — дрожащим шепотом произнесла бедная затворница.
В эту минуту наружная дверь дома с шумом захлопнулась, и скоро в коридоре послышались мерные шаги Делобеля. Обе женщины замерли, затаив дыхание, боясь проронить слово. Они не смели даже взглянуть друг на друга, большие ножницы матери дрожали у нее в руках и резали проволоку вкривь и вкось.
Что и говорить, для бедняги это был ужасный удар! Разбитые надежды, унизительный отказ, насмешки товарищей, счет в кафе, где он завтракал в кредит во все время своего «директорства», счет, который надо будет теперь оплатить, — все это вставало перед ним в тиши и мраке лестницы, пока он поднимался на пятый этаж. Сердце у него надрывалось. Но актерство было в нем так сильно, что даже на это подлинное страдание он не преминул набросить мелодраматическую маску.
Едва переступив порог, он остановился, окинул трагическим взглядом мастерскую, стол, заваленный работой, скромный ужин, накрытый на краешке стола, и два дорогих лица, с тревогой устремивших на него горящие глаза. С минуту актер молчал, — а кто не знает, какой долгой кажется в театре минутная пауза! — затем, сделав три шага вперед, тяжело опустился на низенький стульчик у стола.
— «А-ах! Я проклят!»[12] — проговорил он свистящим шепотом.
При этом он так сильно ударил кулаком по столу, что птички и мушки для отделки разлетелись по всей комнате. Испуганная жена встала и робко подошла к нему, а Дезире, приподнявшись в кресле, смотрела на отца с выражением напряженного отчаяния, исказившего ее черты.
Актер сидел подавленный, уронив руки и опустив голову на грудь, и говорил сам с собой. Это был прерывистый, беспорядочный монолог с драматическими вздохами и всхлипываниями, с проклятьями по адресу жестоких, эгоистичных буржуа, этих чудовищ, которым актер отдает свою плоть и кровь.
Потом он вспомнил все свое сценическое прошлое: первые успехи, золотой венок алансонских театралов, женитьбу на «святой женщине», — тут он указал на несчастную г-жу Делобель: она стояла около него в слезах, старчески
Даже тот, кто совсем не знал знаменитого Делобеля, мог бы после этого длинного монолога подробно рассказать всю историю его жизни. Он вспомнил свой приезд в Париж, свои неудачи, лишения… Увы! Не он терпел эти лишения. Чтобы убедиться в этом, достаточно было взглянуть на его сытую физиономию рядом с исхудалыми, осунувшимися лицами женщин. Но актер не вдавался в такие мелочи — он был в упоении от собственной декламации.
— О! — восклицал он. — Столько бороться!.. Десять лет, нет, пятнадцать лет я веду борьбу, и эти преданные создания поддерживают, кормят меня!..
— Папа, папа, замолчите!.. — останавливала его Дезире, умоляюще сложив руки.
— Да, да, они кормят меня… и я не краснею, ибо ради искусства, только ради святого искусства принимал я все их жертвы… Но теперь довольно! Чаша переполнена. Я отказываюсь.
— Не говори так, друг мой! — воскликнула г-жа Делобель, бросаясь к мужу.
— Нет, нет, оставь меня… У меня нет больше сил. Они убили во мне артиста. Кончено… Я отказываюсь от театра…
Если б вы видели, как обе женщины нежно обнимали его, как умоляли не бросать борьбы, как доказывали, что он не имеет права отказываться от театра, вы не могли бы удержаться от слез. Но Делобель стоял на своем.
Наконец, как бы снисходя к их мольбам и уговорам, он обещал потерпеть еще немного, раз они так настаивают.
Четверть часа спустя великий человек, обессиленный своим монологом, но чувствуя облегчение от того, что дал выход своему отчаянию, сидел за столом и ужинал с большим аппетитом, испытывая лишь легкую усталость актера, сыгравшего вечером большую драматическую роль.
Обычно в таких случаях артист, взволновавший весь зал и плакавший подлинными слезами на сцене, забывает обо всем этом, как только выйдет из театра. Он оставляет свое волнение в артистической уборной вместе с костюмом и париком, тогда как зрители, неискушенные и впечатлительные, возвращаются домой потрясенные, с заплаканными глазами, и их нервное возбуждение еще долго не дает им уснуть.
В ту ночь Дезире и мамаша Делобель долго не смыкали глаз.
IV. В САВИНЬИ
Каким огромным несчастьем для обоих семейств оказалось их совместное пребывание в Савиньи!
Прошло два года, и вот Жорж и Сидони снова встретились в старинном имении, до того старом, что оно уже как бы застыло в своей старости и где камни, пруды и деревья — незыблемые и неизменные, — казалось, смеялись над тем, что меняется и проходит. Нужны были более стойкие, более благородные натуры, чтобы их тесное общение здесь не оказалось для них роковым.
Зато Клер никогда еще не была так счастлива, никогда Савиньи не казалось ей прекраснее. Как весело ей было гулять с ребенком по лужайкам, где она сама бегала еще совсем крошкой, сидеть в роли молодой матери на тех же затененных деревьями скамейках, на которых, бывало, сиживала ее мать, наблюдая за ее детскими играми, вновь осматривать, идя под руку с Жоржем, все уголки, где они когда-то вместе играли! Она испытывала чувство спокойного удовлетворения, то счастье безмятежного существования, которым особенно полно наслаждаешься в тиши и уединении. Целый день в своем длинном пеньюаре бродила она по аллеям парка, приноравливаясь к мелким шажкам дочери, живо откликаясь на все ее возгласы и требования.
Сидони редко принимала участие в этих семейных прогулках. Она говорила, что детская возня утомляет ее, и сходилась в этом со старым Гардинуа, который был рад всякому предлогу, чтобы досадить внучке. Он рассчитывал, что добьется этого, уделяя все свое внимание одной Сидони, и старался доставить ей еще больше развлечений, чем в ее последний приезд. Экипажи, уж два года стоявшие под навесом без употребления и с которых раз в неделю сметали пыль и паутину, покрывавшие их шелковые подушки, были вычищены и предоставлены в ее распоряжение. Лошадей запрягали по три раза в день, решетчатые ворота то и дело растворялись и затворялись. В доме воцарился светский тон. Садовник тщательнее ухаживал за цветами, так как г-жа Рислер выбирала самые лучшие из них, чтобы украсить прическу к обеду. Приезжали гости. Устраивались завтраки, прогулки. Возглавляла их г-жа Фромон-младшая, но безраздельно царила на них веселая, живая Сидони. Впрочем, Клер часто уступала ей место хозяйки. У ребенка были определенные часы для сна и прогулок, и никакие удовольствия не могли нарушить их. Матери поневоле приходилось