отдаляться от общества, и даже по вечерам она нередко бывала лишена возможности поехать с Сидони встречать компаньонов, возвращавшихся из Парижа.
— Надеюсь, ты извинишь меня, — говорила она, поднимаясь к себе в комнату.
Г-жа Рислер торжествовала. Изящная, беспечная, мчалась она в коляске, не замечая быстрого бега лошадей и ни о чем не думая.
Свежий ветерок, дувший ей под вуаль, только оживлял ее. Когда из-под полуопущенных ресниц она замечала мелькнувшую на повороте дороги харчевню, дурно одетых детей, бегавших по траве у самой колеи, в ее воображении вставали прежние воскресные прогулки в обществе Рислера и родителей. Легкая дрожь, охватывавшая ее при этом воспоминании, заставляла ее плотнее кутаться в нарядную, падавшую мягкими складками накидку, и, убаюкиваемая тихим покачиванием экипажа, она снова погружалась в состояние безмятежного покоя.
На станции ждали другие экипажи. Сидони привлекала к себе общее внимание. Несколько раз она слышала, как кто-то совсем рядом с ней тихо говорил: «Это госпожа Фромон-младшая…» И действительно, легко было ошибиться, видя, как они возвращаются втроем со станции: Сидони — в глубине коляски, рядом с Жоржем, они смеются, болтают, а напротив них, положив крупные руки ладонями на колени, мирно улыбается Рислер, слегка смущенный тем, что сидит в такой великолепной коляске. Мысль, что ее принимают за г-жу Фромон, наполняла Сидони гордостью, и с каждым днем она все больше привыкала к этому. По приезде обе четы расставались до обеда, но в обществе жены, спокойно расположившейся возле спящей девочки, Жорж Фромон — слишком еще молодой, чтобы наслаждаться семейным уютом, — не переставал думать о блестящей Сидони, чей голос, заливаясь торжествующими руладами, звенел в аллеях сада.
Старик Гардинуа, в то время как по капризу молодой женщины преображался весь его замок, продолжал вести обособленную жизнь скучающего, праздного и немощного богача. Его единственным развлечением было шпионство. Отлучки слуг, все, что говорилось о нем на кухне, корзина с овощами и фруктами, которую каждое утро проносили из огорода в буфетную, — все это было ^предметом постоянных его расследований. Для него не было большего удовольствия, как поймать кого-нибудь на месте преступления. Это все же было каким-то занятием, придавало ему, по его мнению, некоторый вес в глазах окружающих, и за столом он подробно рассказывал безмолвствующим гостям о хитростях, к которым прибегал, чтобы накрыть виновного, о выражении его лица, об его ужасе и мольбах.
Для постоянного надзора за прислугой старик облюбовал врытую в песок каменную скамью за развесистой павловнией. Он сидел там по целым дням, не читая, ни о чем не думая, выслеживая каждого, кто входил и выходил. Для своих ночных наблюдений он придумал другое. В большом вестибюле, куда вело уставленное цветами крыльцо, он велел пробить в потолке отверстие так, чтобы оно сообщалось с его комнатой, расположенной этажом выше. Усовершенствованная слуховая трубка должна была доносить к нему наверх малейший звук, раздававшийся на первом этаже, все, вплоть до разговоров слуг, выходивших вечером на крылечко, чтобы подышать свежим воздухом.
К несчастью, слишком тонкий инструмент, чрезмерно усиливая звуки, смешивал, удлинял их, и единственно, что мог слышать Гардинуа, приложив ухо к своей трубке, — это постоянное равномерное тиканье больших часов, крики попугая, сидевшего внизу на жердочке, да кудахтанье курицы, искавшей потерянное зерно. Что касается голосов, то они доходили до него только в виде неясного шума, словно гул толпы, в котором нельзя было ничего разобрать. Примирившись с тем, что только зря потратил деньги, старик спрятал это акустическое чудо в складках полога своей постели.
Однажды ночью, не успел он заснуть, как был внезапно разбужен скрипом двери. В такой поздний час это показалось ему подозрительным. Весь дом спал. Слышно было только, как ступали по песку сторожевые псы, как останавливались они у дерева, на верхушке которого кричала сова… Прекрасный случай воспользоваться акустической трубкой! Приложив ее к уху, Гардинуа убедился, что он не ошибся. Шум продолжался. Отворили одну дверь, потом другую. Под чьим-то напором подался засов на крыльце. Но ни Пирам, ни Тизба, ни даже Кисс — свирепый ньюфаундленд — не залаяли. Старик тихонько поднялся, чтобы посмотреть, что это за странные воры, которые выходили, вместо того чтобы войти. И вот что он увидел сквозь решетчатые ставни.
Высокий, стройный мужчина, похожий на Жоржа, вел под руку женщину в кружевном шарфе на голове. Они остановились под цветущей павловнией и сели на скамью.
Была чудесная серебристая ночь. Луна, скользя по верхушкам деревьев, бросала в густую листву блестящие блики.
Залитые лунным светом террасы, где, подстерегая ночных бабочек, расхаживали длинношерстые ньюфаундленды, застывшая гладь озер и прудов — все сияло спокойным, безмолвным сиянием, словно отраженное в серебряном зеркале. Там и сям по краю лужаек сверкали светляки.
Парочка молча сидела под сенью павловнии, скрытая во мраке, который образуют тени в лунную ночь. Но вдруг они показались в полосе света и, томно обнявшись, медленно пересекли лужайку и исчезли в буковой аллее.
«Я был в этом уверен!» — сказал себе старый Гардинуа, как только узнал их. Впрочем, ему не надо было особенно стараться, чтобы узнать их. Разве спокойствие собак и весь вид заснувшего дома не говорили ему достаточно красноречиво о том, какое дерзкое, безнаказанное и никому не ведомое преступление совершалось ночью в аллеях его парка? Как бы то ни было, старый крестьянин был в восторге от своего открытия. Не зажигая огня, он, тихонько посмеиваясь, снова улегся в постель. В маленьком, полном охотничьего оружия кабинете, откуда он подстерегал свои жертвы, вообразив сначала, что это воры, луна освещала только развешанные по стенам ружья да ящики с патронами разных калибров…
Жорж и Сидони вновь обрели свою любовь в уголке той же самой аллеи.
Истекший год, полный колебаний, смутной борьбы и сопротивления, казалось, был только подготовкой к их встрече. Нужно ли говорить о том, что, вступив на путь измены, они только удивились, что так медлили?.. Жорж Фромон был охвачен безумной страстью. Он обманывал жену, своего лучшего друга, обманывал Рислера, своего компаньона, верного товарища во всех случаях жизни.
Его теперь непрестанно мучили угрызения совести, но самая чудовищность проступка только усиливала его любовь. Эта женщина завладела всеми его мыслями, он понял, что до сих пор еще не жил. Что касается Сидони, то ее любовь была соткана только из тщеславия и злобы. Больше всего наслаждалась она сознанием, что Клер унижена в ее глазах. Если б она могла сказать ей: «Твой муж любит меня… Он изменяет тебе со мной!..» — ее радость была бы еще полнее. Ну, а Рислер… Он, по ее мнению, вполне это заслужил. На ее прежнем жаргоне ученицы из мастерской-она больше не говорила, но все еще думала на нем — бедняга был просто «старикан», за которого она вышла по расчету.
А «стариканы» ведь для того и существуют, чтобы их обманывали.
Днем Савнньи принадлежало Клер и подрастающей девочке, которая бегала по усыпанным песком дорожкам, улыбаясь птичкам и облакам. Свет и залитые солнцем аллеи были для матери и ребенка. Но голубые ночи принадлежали измене, дерзко водворившемуся здесь греху; он тихо говорил и бесшумно ходил за закрытыми ставнями, и перед его лицом заснувший дом становился немым и слепым, обретая все свое каменное бесстрастие, как будто ему было стыдно видеть и слышать.
V. СИГИЗМУНД ПЛАНЮС ДРОЖИТ ЗА СВОЮ КАССУ
— Экипаж, Шорш?.. Мне экипаж?.. Зачем?
— Уверяю вас, дорогой Рислер: вам это необходимо. Наша клиентура, наши дела расширяются с каждым днем, одной кареты нам уже недостаточно. Да и неудобно перед людьми, чтобы один компаньон разъезжал в экипаже, а другой всегда ходил пешком. Поверьте мне: это необходимый расход, и, само собой разумеется, он будет отнесен на общий счет фирмы. Соглашайтесь же!
Для Рислера это было настоящей жертвой.
Ему казалось, будто он крадет что-то, обзаводясь такой неслыханной роскошью, как экипаж, но в конце концов он уступил настояниям Жоржа, подумав: «То-то будет счастлива Сидони!»
Бедняге и в голову не могло прийти, что уже месяц тому назад Сидони сама выбрала у Биндера