Он возвращается домой, надевает сюртук и ощупывает карманы, чтобы удостовериться, здесь ли ключ от входной двери и американский кастет, без которого ни один тарасконец не отважится выйти на улицу после того как пробили зорю. Потом зовет: «Паскалон!.. Паскалон!..» – зовет тихонько, чтобы не разбудить старушку.
С восторженной душой фанатика, с низким лбом, с глазами, как у бешеной козы, с пухлыми щечками, на которых играл нежный золотистый румянец, словно на поджаристых бокерских булочках, аптекарский ученик Паскалон был еще совсем юн и уже лыс, точно вся полагавшаяся ему растительность пошла на его курчавую рыжеватую бороду. В дни больших альпинских празднеств Клуб неизменно поручал ему нести знамя, и оттого П. К. А. внушал юнцу страстную любовь, пламенное, хотя и безмолвное благоговение – благоговение свечи, горящей пред алтарем на Пасху.
– Паскалон! – шепотом сказал аптекарь, кончиком уса щекоча ему ухо. – Я получил известие от Тартарена... Известие тревожное...
Ученик побледнел.
– Успокойся, дитя мое, – может, еще все обойдется... Аптеку я, понимаешь ли, оставляю на тебя... Если спросят мышьяку – не давай, опиума тоже, ревеню тоже... Ничего не давай. Если я к десяти часам не вернусь, закрой ставни и ложись. Вот так!
Безюке двинулся решительным шагом и, ни разу не обернувшись, растворился во тьме, объявшей Городской круг, а Паскалон сейчас же бросился к корзине посмотреть, нет ли там обрывков таинственного письма, которое принес почтальон, жадными дрожащими руками стал в ней рыться и наконец вывалил все ее содержимое на конторку.
Кто знает, как быстро возбуждаются тарасконцы, тот легко себе представит переполох, начавшийся в городе после внезапного исчезновения Тартарена. Ах, ах, ах, э-эх, ну что ты скажешь, – тарасконцы совсем потеряли голову, тем более что дело было в августе и от жары у них едва не трескались черепа и не вываливались мозги! С утра до вечера в городе только об этом и говорили, имя «Тартарен» беспрестанно слетало и с поджатых губ почтенных дам в чепцах, и с накрашенных губ гризеток с бархатками в волосах: «Тартарен, Тартарен...» – а на Городском кругу под сенью отягченных белой пылью платанов ошалелые цикады, стрекоча в дрожащем от зноя воздухе, словно давились двумя звучными слогами: «Тар-тар... Тар- тар...»
Толком никто ничего не знал, а потому, разумеется, каждый располагал точными сведениями и подробно объяснял, куда и зачем уехал президент. Слухи ходили самые невероятные. По одной версии, он поступил в монастырь к траппистам, по другой – увез Дюгазон, по третьей – переселился на необитаемый остров, чтобы основать колонию под названием «Порт-Тараскон», по четвертой – путешествует по Центральной Африке и разыскивает Ливингстона.
– А, да ну, Ливингстона!.. Ливингстон два года тому назад умер...
Но тарасконское воображение ни с временем, ни с пространством не считается. И вот что любопытно: россказни о траппистах, колониях, дальних путешествиях – то были идеи самого Тартарена, мечты этого вечно бодрствующего сонливца, которыми он в свое время поделился с друзьями, и вот теперь друзья буквально не знали, на что подумать; тая обиду на Тартарена за то, что он не посвятил их в свои замыслы, они в присутствии посторонних напускали на себя крайнюю сдержанность и с видом заговорщиков многозначительно переглядывались. Экскурбаньес подозревал, что обо всем осведомлен Бравида, а Бравида говорил:
– Аптекарю, наверное, все известно. Недаром он глядит в сторону, как собака, стащившая кость.
По правде сказать, тайна сия была для аптекаря власяницей – она причиняла ему страшные мучения, он испытывал нестерпимый зуд, то краснел, то бледнел и беспрестанно косил глазами. Вспомните, что несчастный был тарасконец, и теперь скажите, найдется ли во всем мартирологе более страшная пытка, нежели муки святого Безюке, знавшего нечто и вынужденного молчать.
Вот почему в тот вечер, несмотря на ужасающее известие, он шел на заседание бодрым шагом человека, которому вдруг на душе стало легче...
– Ну что, господин Безюке, писем все нет?..
– Есть, друзья мои, есть... Прочтите завтрашний «Форум»...
Он прибавлял шагу, но обыватели шли за ним, привязывались к нему, и на всем Городском кругу раздавался шум голосов и топот ног, пока, наконец, человечье стадо не остановилось перед большими, ярко освещенными квадратами открытых окон Клуба.
Заседания происходили в той зале, где прежде играли в буйотту, а длинный стол, покрытый тем же самым зеленым сукном, был теперь столом канцелярским. В самом центре возвышалось президентское кресло с вышитыми на спинке буквами: П. К. А., а сбоку стоял стул секретаря. Сзади висело развернутое знамя Клуба, а под ним – широкая глянцевитая карта, на которой были нанесены Альпины с обозначением их названий и высот. По углам стояли стоймя, точно биллиардные кии, почетные альпенштоки, отделанные слоновой костью, а на витрине были выставлены редкости, найденные в горах: кристаллы, кремни, окаменелости, два морских ежа и саламандра.
За отсутствием Тартарена в президентском кресле восседал помолодевший, сияющий Костекальд. Стул полагался Экскурбаньесу, исполнявшему обязанности секретаря, но этот лохматый, волосатый, бородатый непоседа испытывал неодолимую потребность шуметь и суетиться и никак не мог усидеть на месте. По всякому поводу он махал руками, топал ногами, устрашающе рычал; неистовый, дикий восторг выражался у него в криках: «Хо-хо-хо!» – переходивших затем в грозный воинственный клич на тарасконском наречии:
Вокруг на волосяных диванах сидели члены президиума.
На самом видном месте – каптенармус в отставке Бравида, которого весь Тараскон называл «командиром»; этот коротышка, чистюля стремился вознаградить себя за свой маленький ростик, придававший ему сходство с кадетиком, тем, что отпускал усы, как у Верцингеторикса, отчего лицо его приобретало мрачное выражение.
Затем – узкое, худое, изможденное лицо податного инспектора Пегулада, последнего, кто спасся во время гибели «Медузы». В Тарасконе никогда не переводились последние спасенные пассажиры «Медузы». Одно время таких было даже трое, но они обвиняли друг дружку в самозванстве и нигде не появлялись вместе. Из всех троих единственным настоящим был Пегулад. Он вместе со своими родителями потерпел крушение на «Медузе», будучи полугодовалым младенцем, что не мешало ему описывать
Рядом с ним сидели братья Роньонас, шестидесятилетние близнецы, никогда не расстававшиеся, вечно ссорившиеся и говорившие друг про друга чудовищные вещи. Их старые, облезлые, неправильной формы головы, одна от другой постоянно отворачивавшиеся, были до того похожи, что их можно было вычеканить на медали в виде двуликого Януса.
А там дальше – председатель суда Бедарид, адвокат Баржавель, нотариус Камбалалет и страшный доктор Турнатуар, о котором Бравида говорил, что он готов пустить кровь даже репе.
Зала освещалась газом, поэтому здесь было особенно жарко, и члены президиума заседали без сюртуков, отчего вся обстановка приобретала значительно менее торжественный характер. Впрочем,