— А-а-а, — ещё раз исступлённо кричит Бертгольд и, рванувшись с нечеловеческой силой, выскальзывает из рук Ментарочи.
— Берегись! — предостерегающе кричит итальянец.
Генрих оглядывается.
Прямо на него бежит озверевший Бертгольд, на ходу вынимая пистолет. Генрих поднимает свой, но в этот момент раздаётся выстрел.
Бертгольд по инерции делает два-три шага и падает, ударившись лицом о барьер плотины. Пуля гарибальдийца угодила ему в затылок.
— Куда вы теперь? — спрашивает Ментарочи, когда Генрих уже сидит в машине.
— Домой! — широко улыбается Генрих. — Счастливо! Значит, вы без меня справитесь с отрядом Лемке и спасёте восставших на заводе?
— Вы не успеете доехать до гор, как они уже будут распевать с нами песни! Поезжайте спокойно, и спасибо вам за все!
Ментарочи и Генрих крепко пожимают друг другу руки, и машина, набирая скорость, мчится в сторону, противоположную Кастель ла Фонте.
Второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года на кладбище в Сен-Реми вошёл молодой человек в светло-сером костюме, с траурной повязкой на рукаве и с букетом роз в руках.
Кладбищенский сторож, мастеривший возле своего домика игрушку для внука, с любопытством проводил его взглядом. Он знал в лицо всех жителей Сен-Реми, а этого молодого человека видел впервые. Время от времени, отрываясь от работы, он поглядывал в сторону двух могил, окружённых одной оградой, к которым направился незнакомец. Он сидел на маленькой скамеечке совсем неподвижно, лишь изредка наклонялся и заботливо поправлял цветы на ближайшем к нему могильном холмике.
— Горе! Всем горе, и молодым, и старым оставила после себя война! — грустно пробормотал старик и в сердцах принялся долбить дерево.
Приход нового посетителя опять оторвал сторожа от работы. Это тоже был юноша, но сторож, очевидно, хорошо знал его. Поздоровавшись, он тут же доверительно сообщил:
— Возле ваших могил кто-то сидит. Не местный, я вижу его впервые.
Юноша быстро направился к той же ограде, где сидел незнакомец. Ещё издали он увидел тёмно- русые волосы, которые словно расчёсывал ветер, и немного склонённую вперёд фигуру.
— Простите, мсье, — начал юноша и вдруг умолк. — Ой, это вы?!
— Бонжур, — тихо произнёс Генрих, пожимая руку брата Моники.
Он видел его второй раз в жизни, но эти глаза, глаза Моники, были такими знакомыми, такими родными, что Генриху не надо было спрашивать, с кем он разговаривает.
— Мама умерла совсем недавно… Она так часто вспоминала вас…
— Не надо говорить об этом, Жан! — Генрих поднялся. На его глазах дрожали слезы. — Передайте привет всем знакомым, и особенно — Франсуа.
— Спасибо, он тоже вас помнит.
— А как чувствует себя Людвина Декок?
Жан нахмурился.
— Её убили, — коротко ответил он и отвернулся.
— Анрэ Ренар, надеюсь, жив? Вы с ним встречаетесь?
— Он недавно был здесь, но сейчас в Париже.
— Когда будете писать, обязательно передайте от меня самые искренние пожелания.
— Он очень обрадуется, когда узнает, что я видел вас, и будет огорчён, что это произошло не с ним…
Наступила неловкая пауза. У обоих на губах было одно имя, но они боялись произнести его, взволнованные упоминаниями и встречей.
— Прощайте, Жан! — не выдержал напряжения Генрих.
Он чувствовал, что к горлу подкатывает тугой комок. Берегите её могилу. Это тот клочок земли, к которому всегда будут стремиться мои мысли. Генрих наклонил голову и быстро пошёл к выходу.
Эпилог
Какая же чудесная была весна!
Она пьянила, как вино, она возбуждала, как радость, она роднила людей, как роднит счастье.
Четыре года люди боялись неба, с которого со свистом и воем низвергалась смерть. Четыре года люди с болью разворачивали газеты, ведь даже победы приносили новые утраты. Тревожно открывали наглухо занавешенные на ночь окна. Со страхом разворачивали треугольнички фронтовых конвертов. Осторожно спрашивали друг друга об общих знакомых и друзьях. Ибо всюду, везде можно было услышать страшное и неумолимое слово: смерть.
И вот впервые за эти долгие годы люди убедились, что небо снова на диво чистое, что по нему уже не плывут уродливые, украшенные крестами корабли смерти. А пьянящий майский воздух, врывающийся в широко распахнутые окна, не приносит с собой смрада пожарищ. И люди, дышали полной грудью, упиваясь воздухом, который словно вобрал в себя и сияние солнца, и жизнерадостность весны, и счастье бытия.
На улицах здоровались совсем незнакомые люди. А если случайно встречались двое друзей и бросались друг другу в объятия со словом «жив!» — прохожие останавливались, чтобы нарадоваться вместе с ними.
И у всех если не на губах, то в сердце, во всём существе жило одно, такое прекрасное и одинаково радостное для всех слово — МИР!
О, теперь люди стали ценить его! Теперь не было слова дороже, чем это. Ибо все знали: война — это смерть, мир — это жизнь!
Молодой офицер в форме капитана Советской Армии, шедший по московским улицам, ничем не отличался от молодых офицеров, попадавшихся ему навстречу. Так же счастливо и возбуждённо сияли его глаза, так же охотно складывались в улыбку губы. Может быть, только чересчур восторженно осматривал он всё вокруг и особенно пристально вглядывался в лица встречных, словно в каждом прохожем хотел узнать знакомого.
Возле одного из домов капитан остановился и несколько раз перечитал табличку, прибитую у входа. Одёрнув и без того хорошо пригнанный мундир, капитан вошёл в дом и по лестнице поднялся на третий этаж. Вот и знакомая, обитая дерматином дверь. Капитан тихонько постучал.
Услышав неразборчивый возглас, офицер заколебался. Что это — разрешение войти или просьба подождать? Но он был не в силах больше сдерживать себя и наобум открыл дверь.
Ослепительный солнечный свет, заливающий просторный кабинет, бьёт прямо в глаза, и капитан не сразу может разглядеть, кто сидит за столом. Он скорее догадывается, чем узнаёт: да, это тот, к кому он шёл.
— Разрешите доложить: капитан Гончаренко, выполнив задание, прибыл в ваше распоряжение.
Полковник Титов выходит из-за стола и, игнорируя положенную по уставу форму приветствия, трижды целует офицера, целует, как отец сына после долгой разлуки.
— Ну, садись, садись, барон фон Гольдринг! — смеётся он, разглядывая подтянутую фигуру капитана. — Так, говоришь, прибыл… Вижу, вижу. Жив, здоров! Молодец! Хвалю!
Они сидят друг против друга и широко улыбаются.
— Признаться, боялся за тебя, не надеялся на счастливый конец! А что, думаю, если напутал нарочно в мелких деталях? Мол, в основном сознался, а детали — дело десятое, случаются ведь провалы памяти… Да и вывез его отец совсем мальчишкой…
— А как, кстати, сейчас чувствует себя мой тёзка?
— Он из другого теста, чем его отец, Зигфрид. Возможно, сказалось влияние среды. Что ни говори, а он ребёнком попал в совершенно иное окружение. Припёртый к стене, Гольдринг быстро во всём сознался,