всего оказалось предложение, высказанное Клинком: оно, в свою очередь, побудило меня включить в границы среды коридор, так что красные лампочки служили как бы внешним краем мира, сотворенного вокруг фургона.
— Доктор, а где должен стоять этот фургон?
— Да где угодно. Он ездил повсюду. Парень наснимал множество разных видов: тут и леса, и большие города, и взморья, и горы. В общем, трудно сказать.
— Леса?
— Да, причем они довольно часто встречаются.
— А вы разрешите мне выйти на улицу?
Я получил строжайший наказ: никто не должен покидать стен корпуса. Таково было условие, под которым в мое распоряжение предоставили этих пациентов, и я отнюдь не намеревался нарушать уговор. В Душилище ведь нет такой изоляции, как, скажем, в тюрьме, — по крайней мере, оказавшись на территории с 15-сантиметровым ножом в руке, Клинок мог запросто перепрыгнуть стену и начать резать всех подряд. Оба — Лакомка и Клинок — в упор глядели на меня, понимая, насколько важно, захочу ли я дать такое разрешение. Вопрос доверия — недоверия.
— Ступайте, Клинок, только нож оставьте здесь.
— Но он мне нужен для того, что я задумал.
У меня засвербило в пальцах ног, и я принялся обматывать мизинец проволокой, пока не почувствовал там биение пульса.
— Ладно.
Что до Лакомки, то его все это больше не касалось: он с довольным видом прислонился к стене, вытащил из заднего кармана журнал и тихо погрузился в свой запретный мирок. Коллеги из Душилища ужаснулись бы, узнав, что я завидую Лакомке — завидую его нехитрым наваждениям, его одноколейному ходу мыслей, не знающему препон и остановок. Я подумал о Джози — но не здесь, не в корпусе, а там, дома, о Джози в подвале, о ее светло-зеленом платьице, о ее трепетном теле, почти не видном в темном погребе, зато ярко освещенном в моей памяти. Даже ослепительно-ярко.
Некоторое время мы подождали, но я не поддавался импульсу, говорившему мне: а ну беги за Клинком, хватай психа и тащи обратно, пока его никто не засек. Но вот он вернулся, сбросил на пол целую охапку коры и опять исчез. Он возвращался снова и снова, все с той же ношей, принося кору разных оттенков серого, зеленого, бурого от разных деревьев.
— Откуда вы все это взяли?
Он поглядел на меня так, словно мы внезапно поменялись ролями и теперь уже я нуждался в его помощи.
— С деревьев, доктор. Со всех деревьев, которые растут вокруг корпуса.
Да, он был прав. Пройдя по коридору, я выглянул из наружной двери и увидел, что он натворил и почему на это ушло столько времени.
Со всех деревьев в округе, сколько хватало глаз, — с берез, каштанов, ясеней и вязов — была содрана кора от земли до высоты приблизительно шести футов. Я обомлел и ужаснулся, и в то же время меня охватил хохот при виде такой необычной картины. Прежде всего я подумал о том, какие выводы сделает из этого честная компания из Душилища: я сознавал, что они немедленно спишут такой казус на мое неумение совладать с пациентами, а может, увидят в нем некий неслыханный и мрачноватый вид терапии, который я измыслил для обследования Щелчка или Дичка.
Во-вторых, здесь можно было усмотреть насилие над природой — жестокое и жуткое надругательство над Божьим миром, совершенное каким-то больным извращенцем, и едва ли это выглядело бы оправданной преамбулой к лечению. Но, в-третьих, когда я вернулся в Щелчкову половину зала, то увидел, как Клинок с Лакомкой ставят и распластывают свитки коры вдоль стен, разбрасывают древесную кожу по дощатому полу, и шаги их делаются все тише и тише. Так среда, созданная для немого, сама немеет: наши шаги больше не издают звуков. Клинок лучезарно улыбнулся мне и победно поднял нож над головой. Я не увидел в этом ничего угрожающего: просто пациент, интуитивно догадавшийся, какой должна быть эта среда, понявший, что я тут пытаюсь сотворить. Мне захотелось обнять его, но вместо этого я решил подарить ему, когда все это закончится, лучшего качества «сабатье» с 20-сантиметровым лезвием.
Джози проскочила в зал, когда я слегка отодвинул штору, и вертихвосткой пробралась к сухому льду, подняв руки над головой, выбрасывая ноги во все стороны.
Она пригнулась, обхватила колени руками, прижав их к груди, и стала кататься по полу. Я не мог ее остановить, не хотел ее останавливать.
Факс, стоящий внутри контрольного круга, выплевывает новое сообщение:
Привет, Сэд, тебе когда-нибудь доводилось отсылать факсы, находясь под кислотой? Это жутко, приятель, просто жутко. Я пробовал уже четыре раза, и мне кажется, я отправил вот эти самые страницы по крайней мере по трем адресам в разных точках мира: в ЦРУ, Скотленд-Ярд и Финскую полицию! Какая разница — куда, кому. В такую-то минуту, как говорится, в бурю любой порт хорош. Кто-то же должен это прочитать, а? Тут что-то наклевывается, что-то наглючивается, ха-ха-ха! Сейчас я держусь за край стола, чувствую, как ползет древесина под пальцами. Я вижу все ее шероховатости, все зазубринки, все царапинки, — черт возьми, это будто прозрение! Кто-то вынул мои глаза и вставил взамен микроскопы. Да, приятель, именно такое у меня ощущение. Оно уносит вспять, это чувство, к утробному и первородному вою. Я не дитя шестидесятых, нет, я рос в семидесятые, и все твердят мне, что настоящие времена — ну, когда все начиналось, — я пропустил. Но я не уверен, так ли это, совсем не уверен. Может, люди и не были тогда настолько обдолбанными, чтобы задумываться о чем-то, но наверняка они были-таки обдолбанными настолько, что просто ничего не могли изменить. Упс, говорю я, кислотная честность прет изо всех дыр, ударяет промеж глаз, бьет по морде. Кого я дурачу, приятель, я просто сижу здесь, мертвой хваткой вцепившись в стол, а знаешь, что делает Томный, знаешь, что делает этот печальный красавец? Разговаривает? Думаешь, он разговаривает, жжет меня своим глаголом, думаешь, он внезапно, после стольких лет молчания, обрел дар речи и принялся описывать, как Гюисманс, [19] мельчайшие подробности своего окружения, подбирая тончайшие определения для природы и природы вещей? Чушь, приятель, ничего подобного. Он расхаживает по комнате, кружит по ней, делая семь огромных шагов вдоль одной стены, затем шесть шагов, потом девять, потом снова семь. Он их считает — я знаю, — хотя с его губ не слетает ни звука. Я пытался считать вслух за него, но сбился после четырех, и теперь он снова шагает сам по себе. Я опоздал на пароход, Сэд, еще надеюсь поймать его на обратном пути, поймать тебя на обратном пути. Давай попозже, Сэд, а пока хватит тюкать на этой машинке, ладно?
Когда я вхожу на Дичкову половину зала, мне навстречу светят два ярких огонька. Точнее говоря, две автомобильные фары.
— Доктор, у вас есть машина?
— Да.
— Вы куда-нибудь на ней поедете?
— Пока не собираюсь, а что?
— Тогда можно нам взять фары?
Казалось, Синт готова разобрать на части мою машину.
— Я уже думал об этом, но, боюсь, там даже стерео нет, даже радио.
Она, кажется, раздосадована, что я угадал ее мысли.