даже я был в шоке, когда узнал, что сам «Даун Бит» опубликовал о нас хвалебный отзыв!

После Беркли мы выступали в Лос-Анджелесе, где Бастер Уильямс заменил Ричарда Дэвиса. Мне его порекомендовал Хэмптон Хоуз, мой друг из Лос-Анджелеса. Когда мы давали концерт в «Бот Энд Клубе» в Сан-Франциско, Хэмптон попросил Херби Хэнкока встать из-за фортепиано и сыграл с нами несколько вещей. Хэмптон был отличный музыкант, не от мира сего, как пианист он так и не был оценен по заслугам. Мы с ним дружили до самой его смерти в 1977 году. Сыграв на Западном побережье, мы вернулись в мае 1967 года в Нью-Йорк записывать «Sorcerer». Рон Картер присоединился к нам в студии, и мы в том же месяце за три дня записали «Nefertiti». На этот раз я поместил на пластинке свою фотографию. Именно с этого альбома публика начала замечать Уэйна Шортера как композитора. Тогда же у нас была и еще одна сессия – мы сделали одну сторону альбома «Water Babies»; кроме нас, в альбоме должны были быть записаны другие музыканты, и он был выпущен только в 1976 году.

В июле умер Колтрейн, что оказалось ударом для многих. Его неожиданная смерть всех привела в шок. Я понимал, что он не очень хорошо выглядит и сильно поправился с того последнего раза, как я его видел – это было уже незадолго до его смерти. Еще знал, что он почти не выступает перед публикой. Но я не предполагал, что он так серьезно болен – что он вообще болен. Я думаю, очень немногие об этом знали, если знали вообще. Я даже не уверен, что Хэролд Ловетт – который в то время был нашим общим адвокатом – об этом знал. Трейн ни с кем не делился, все в себе держал, а я не очень часто с ним виделся – он был погружен в свои дела, а я в свои. К тому же я и сам был болен, и мне кажется, что когда я его видел в последний раз, мы говорили как раз о том, какая же это тоска – болеть. Но он ни словом не обмолвился о том, что ему нехорошо. Трейн был очень скрытным и в больнице-то пробыл, по-моему, всего один день перед смертью – 17 июля 1967 года. У него был цирроз печени, и он так мучился, что не хотел жить.

Музыка Трейна – та, что он играл в последние два-три года своей жизни, – выражала огонь, страсть, гнев, бунт и любовь, ощущаемые многими чернокожими того времени, особенно близка она была молодым черным интеллектуалам и революционерам. Музыкой он передавал то, о чем Губерт Рэп Браун, Стокли Кармайкл и «Черные пантеры» пытались сказать в своих воззваниях, о чем «Последние поэты» и Амири Барака говорили в своих стихах. Опережая время, он был их знаменосцем в джазе. Своей игрой он передавал их внутренние ощущения, которые выплескивались в бунтах – «жги, бэйби, жги», – повсеместно вспыхивающих в Америке шестидесятых. Пахло бунтом, и повсюду мелькали его атрибуты – африканские прически, дашики, призывы к власти черных, поднятые в воздух кулаки. Колтрейн был символом молодежи, символом ее гордости, ее прекрасной, черной, революционной гордости. Несколько лет назад я тоже был таким символом, теперь им был он – я относился к этому спокойно.

Многие белые интеллектуалы и революционеры, а также азиаты, разделяли это отношение к Трейну. Даже его увлечение более духовной музыкой, как, например, в «Love Supreme», похожей на молитву, было близко тем, кто стоял за мир, – хиппи и тому подобным людям. Я слышал, что он много играл на встречах так называемого всеобщего благоволения и братской любви, на которых многие белые в Калифорнии просто помешались. Его понимали самые разные группы людей. Его музыка предназначалась всем, и это было прекрасно, я гордился им, несмотря на то что мне его ранняя музыка правится больше. Он как-то сказал мне, что и ему самому некоторые его ранние вещи нравились больше, чем те, что он делал сейчас. Но Трейн был в поиске, и дорога уводила его все дальше и дальше; он не мог повернуть назад, хотя, мне кажется, ему и хотелось бы.

После его смерти свободная музыка погрузилась в хаос, ведь он был ее лидером. Он, как и Птица, был богом для всех тех музыкантов, которые считали себя «продвинутыми», ну знаешь, свободными, улетевшими в космос. Его смерть для его последователей была сопоставима со смертью Птицы для музыкантов бибопа, которые хотели, чтобы он указывал им дорогу, хотя сам он уже давно сбился с пути. Орнетт Коулмеи все еще оставался на сцене, и некоторые обратились за наставлениями к нему. Но для большинства музыкантов именно Трейн был маяком, и когда его не стало, они почувствовали себя как бы в лодке без руля и ветрил на волнах океана. Мне кажется, многое из того, что он отстаивал, в музыкальном смысле ушло вместе с ним. И несмотря на то, что некоторые его ученики продолжали его дело, аудитория у них становилась все меньше и меньше.

Как и в случае с Птицей, о смерти Трейна мне сообщил Хэролд Ловетт. Я был ужасно подавлен – Трейн был не только великим и прекрасным музыкантом, он и человеком был добрым, прекрасным и духовным, я очень его любил. Мне его и сейчас недостает – недостает его духа, его творческой фантазии и его ищущего, новаторского подхода к музыке. Он был гением, как Птица, ужасно жадным по отношению к жизни и к своему искусству, – алкоголь, наркотики и музыка вскружили ему голову – и в конце концов его это сгубило. И все-таки он оставил нам свою музыку, и мы можем учиться у него.

А в стране тем временем все бурлило и кипело. Абсолютно все сдвинулось с места – музыка, политика, расовые отношения, все. Никто не понимал, куда все это движется; все были в замешательстве – особенно артисты и музыканты, которым вдруг ни с того ни с сего перепало больше свободы для творчества, чем за всю прошлую жизнь. Смерть Трейна только подлила масла в огонь: многие, кто был под его влиянием, оказались в замешательстве. Даже Дюк Эллингтон ударился в религию, как это было с Трейном в «Love Supreme»: написав «In the Beginning God» в 1965 году, он потом играл ее в церквах по всем Соединенным Штатам и в Европе.

После смерти Трейна мы с Диззи Гиллеспи весь август выступали со своими оркестрами в «Виллидж Гейте», и все это время на нас собирались очереди на целый квартал. Как-то пришел нас послушать Шугар Рей Робинсон с Арчи Муром, великим чемпионом из Сент-Луиса. Помню, я попросил Диззи представить их публике со сцены, а он сказал, что раз я болельщик бокса, то почему бы мне не сделать это самому. Но я не мог, и в конце концов он уступил. О музыке, которую исполняли наши оркестры во время тех концертов, говорил весь Нью-Йорк.

Кажется, тогда я познакомился с Хыо Мазекелой, бесподобным южноафриканским трубачом. Он только что приехал в Штаты, и дела его шли отлично. Он дружил с Диззи, который, я думаю, спонсировал его, пока он посещал здешнюю музыкальную школу. Помню, однажды поздно ночью ехали мы с ним из центра – а он был страшно польщен и взволнован тем, что ехал со мной в одной машине. И сказал мне, что я – его герой, и не только его, но и всех чернокожих в Южной Африке, особенно после того, как оказал сопротивление полицейскому около «Бердленда». Помню, я был очень удивлен, что они в Африке вообще знают об этом случае. Даже тогда у Хыо был свой собственный подход к трубе, свое звучание. Я считал, что это хорошо, хотя мне казалось, что черная американская музыка ему не очень дается. Каждый раз, встречаясь с ним, я убеждал его продолжать свою собственную линию и не подражать тому, что мы здесь играли. Через некоторое время, по-моему, он прислушался к моим словам и играл лучше.

После выступлений с Диззи в «Виллидж Гейте» я поехал в турне по Соединенным Штатам, а потом в Европу – на это ушла большая часть 1967 года. Это было долгое турне, его организовал Джордж Уэйн и окрестил «Ныопортский джазовый фестиваль в Европе». Но там было слишком много групп для одного турне, и через некоторое время вся эта затея провалилась. Среди прочих в этом фестивале участвовали Телониус Монк, Сара Воэн и Арчи Шепп. (Я даже по просьбе Тони Уильямса пару раз сыграл с Арчи, но так и не сумел въехать в его музыку.) А потом в Испании у нас с Джорджем вышел крупный конфликт из-за денег. Мне нравился Джордж, я давно был с ним знаком, но мы уже многие годы ругались из-за того дерьма, которое он мне устраивал, и я ему об этом прямо говорил. Джордж – малый ничего, по большому счету клевый, он много хорошего сделал для музыки и многих музыкантов, кому он неплохо платил, включая меня. Просто я не выносил дерьма,-которое из него иногда лезло.

Вернувшись в Нью-Йорк в декабре 1967 года, я сразу приступил к записи оркестра в студии. С нами работал Гил Эванс – он аранжировал некоторые темы, и еще я пригласил молодого гитариста Джо Бека. Меня уже давно привлекало звучание гитары, я много слушал Джеймса Брауна, и мне нравилось, как он использует ее в своей музыке. Мне всегда нравилась двухструнная гитара, я любил на ней бренчать, а в то время пристрастился слушать Мадди Уотерса и Би Би Кинга и думал о том, как бы добавить такое звучание в свой оркестр. Я многому научился у Херби, Тони, Уэйна и Рона, и к тому времени этот наш почти трехгодичный опыт совместной игры был хорошо мною усвоен. Теперь я стал задумываться о других путях, других подходах к музыке, я чувствовал, что во мне назревает желание перемен, но тогда я еще не понимал по-настоящему, в чем эти перемены заключались. Я знал, что в какой-то мере это будет связано с гитарным звуком, и стал интересоваться электронной музыкой. Понимаешь, бывая в Чикаго, я по понедельникам слушал Мадди Уотерса на 33-й улице и понимал, что мне нужно что-то взять от него. Ну, может быть,

Вы читаете Автобиография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату